Извини, пожалуйста. Это я скажу тебе, чего меня так повело: я в гестхаусе ждал такси в аэропорт, сидел внизу с рюкзаком, и там лежали старые журналы — ну, скажем, годичной давности. Я взял Life, a там рецензия на новый альбом Taschen — All-American Ads of the 60s. Это серия у них — 30s, 40s, 50s — и вот добрались. А к рецензии, значит, иллюстрации, и среди них постер фильма The Last War. Вот журнал у меня, я его забрал, цитирую тебе: A most spectacular film depicting the horrors of a nuclear war that may befall us at any moment. Постер черно-белый, 1961 год, типичный западный кинопостер тех лет, имя компании незнакомое, но мало ли их тогда было. Внизу ядерный гриб, слева название большими буквами, а справа сверху текст. Что вот радио и телевидение нас предупреждают. И вообще какой ужас ожидает все человечество. И что сама жизнь на земле находится под угрозой гибели. То, это.
И я читаю, потому что читать больше нечего, и дохожу до третьего абзаца: «We the Japanese are in a better position then people of any other nation to make a film such as this.» И тут я понимаю, что у меня начинают течь слезы, ни вдоха, ни выдоха.
«Мама и нейтронная бомба». Помню, как кто-то где-то писал, что многие, мол, наши сегодняшние поэты из пиджачка Евгения Евтушенко не то что вышли — а так там и остались. Я не очень смыслю в поэтах, но сам я не вышел из «Мамы и нейтронной бомбы» ни-ку-да. И глупо как, что это я второй раз тебе уже про японцев пишу — а первый, соответственно, писал в прошлый понедельник по поводу человека с двумя бородами. Потом прочтёшь.
Слушай. Сейчас я отправлю письмо, отсоединюсь, позвоню на работу, и скажу, чтобы на меня не рассчитывали в ближайшие два месяца. А потом позвоню моему агенту и скажу, что я рассчитываю на него в ближайшие двадцать минут. А это значит, что через двадцать минут у меня на руках будут даты билетов, и тогда я опять подсоединюсь и напишу тебе даты билетов. И я очень прошу тебя: не меняй планов, и вообще я же все понимаю, не изображаю из себя бедного Срулика или что я посижу в темноте, а действительно: я не хотел бы, ну, вырывать тебя из твоей жизни. Я тебя последний раз видел 24 августа в 18:45:42. Между тем все пожелтело в Москве, ветер, дождь. Волны с перехлестом, все изменится в округе. Собственно, меняется уже. У меня дома обнаружилась одна чашка с остатками твоего кофе, две твоих забытых сережки, одно окно, из которого ты смотрела на трубы, одна черная дыра, пустое место…»
(СВЕТ МЕДЛЕННО ЗАГОРАЕТСЯ. БРИГАДА СТОИТ В РЯД, СЗАДИ ПЕРПЕНДИКУЛЯРНО СТОИТ ХОР.)
(ХОР НАЧИНАЕТ ТИХО ПЕТЬ «НАД МИРНЫМ ВЬЕТНАМОМ ЛЕТИТ «ФАНТОМ»)
АНЦЕЛЕВИЧ (ШАГ ВПЕРЕД):
Мама,
я читаю сегодняшние газеты
сквозь прозрачных от голода детей Ленинграда,
пришедших на всемирную елку погибших детей.
Пискаревские высохшие ручонки
тянутся к желтым фонарикам
елочных мандаринов,
а когда срывают,
не знают, что с ними делать.
КОРОЛЕВА (ШАГ ВЛЕВО):
Дети Освенцима
с перекошенными синими личиками,
захлебываясь газом,
просят у деда-мороза с елки
стеклянный шарик,
внутри которого
хотя бы немножечко кислорода.
(ХОР ПОЕТ ГРОМЧЕ)
КОТОВА (ШАГ ВПРАВО):
Вырезанные из животов матерей
неродившиеся младенцы Сонгми
подползают
к рыдающему Серому Волку.
Красная Шапочка
пытается склеить кусочки
взорванных бомбами
детей Белфаста и Бейрута.
УСТИНОВ (ДВА ШАГА ВПРАВО):
Сальвадорские дети,
раздавленные карательным танком,
в ужасе отшатываются
от игрушечного.
Бесконечен хоровод погибших детей
вокруг их всемирной елки.
(ХОР ПОЕТ ГРОМЧЕ)
УСТИНОВА (ДВА ШАГА ВЛЕВО):
А если взорвется нейтронная бомба,
тогда вообще не будет детей:
останутся только детские сады,
где взвоют игрушечные мишки,
плюшевую грудь
раздирая пластмассовыми когтями до опилок,
и затрубят надувные слоны
запоздалую тревогу…
АНЦЕЛЕВИЧ:
Спасибо, Сэмюэл Коэн
и прочие гуманисты,
за вашу новую «игрушку» —
не ту, которой играют дети,
а ту, которая играет детьми,
пока не останется ни одного ребенка…
(ХОР ПОЕТ ГРОМКО ВТОРОЙ КУПЛЕТ.
ДЕКЛАМАТОРЫ ОТСТУПАЮТ НАЗАД И СТАНОВЯТСЯ ШЕРЕНГОЙ ПЕРЕД ХОРОМ.
КОРОЛЕВА, КОТОВА, УСТИНОВА СКОРБНО СКЛОНЯЮТСЯ НА ОДНО КОЛЕНО. ВСЕ ПОЮТ ВМЕСТЕ.