Теперь огонь нужен.
Пробил дыру в снежной крыше нашего схорона. Расчистил ее, чтобы от дыма не задохнуться.
— Потерпи, — это я Ольге, — скоро согреешься.
А сам веточек наломал, хвои пожелтевшей надрал. Снега под валежиной немного оказалось. Надежно от вьюги зимней елка свое ложе укрыла. Распихал я его по сторонам, а тут и трава пожухлая. Вырвал пучок, треух скинул, об затылок траву натер. Потом из калиты [13] кремень с кресалом достал, чагу [14] сушеную. Веточки вокруг травы клетью выложил. У самого руки трясутся от холода да от спешки. Развалилась моя клеть. Изругался я на себя за торопливость и наново ветки выкладывать начал. А спешить надо. Теперь каждое мгновение на счету.
— Огнь-огнец, живому отец, яви буйность свою ярую, душу жаркую, тело горячее, кровь жгучую, силу могучую. Обогрей и оборони от холода, от ворога, от глаза недоброго, от лихоманки злой, от тоски пустой. Дам за то тебе веточку — кушай, да меня слушай. А слова мои крепки и лепки, крепче Камня Алатырного да лепче Земли-матушки, — скороговоркой пробубнил я и ударил кремнем по кресалу.
Брызнули искры. Занялась чага. Дуть я на нее начал. Затлел трут, а я к огоньку травинку приложил. Подымила она чуток и вспыхнула. Вот и огонек появился. А потом и костерок занялся.
Всего несколько мгновений ушло у меня на то, чтобы костер развести, а и они вечностью показались. Теперь и за бабу приниматься пора. Парча да поволоки дорогие на ней водой наскрозь пропитались. Закоженели во льду. Я с нее их снимать начал, а они в руках, как слюда оконная, хрустят. А Ольгу колотун бьет. Зубы клацают. Она сказать что-то хочет, а вместо слов мычанье с завываниями.
— Ты молчи лучше. Молчи, — я ей тихонечко. — Тебе силы беречь теперь надобно. — А сам ее из одежи каляной высвобождаю.
Спохватился. С себя обыжку [15] овчинную скинул, чтобы было, во что Ольгу укутать. Рядом с костерком расстелил. Самого морозец куснул, да небось всего не выкусит.
Кое-как раздел бабу. На подстил положил. Красивая она, но мне сейчас не до красоты. Растирать ее начал. Она стонет, все старается прикрыться от меня, а я тру ее и приговариваю:
— Лихоманка злая, изморозь седая, это тело не твое дело. Вон из него и из места сего!
Долго тер, даже сам взопрел. Смотрю — только ступни у нее от холода синюшные, а сама розоветь начала, в глазах туман рассеивается.
— Вот и славно, — обрадовался я, в обыжку ее завернул и ногами к костру придвинул. — Ты полежи тут, — говорю, — а я сейчас.
Выполз из убежища нашего. Огляделся — коней нет. Они лед до самого берега взломали и, пока я из Ольги лихоманку гнал, сбежали.
— Плохо это. Ой, как плохо, волчары вас задери! — выругался в сердцах.
Но мороз долго сокрушаться не позволил. Лапника с елок я наломал, охапку целую. Снег с хвои сбил и обратно в шалаш полез.
— Ну, что? Согреваешься?
— Д-д-да, в-в-вроде, — отвечает.
— Ничего, — говорю, — сейчас еще теплее станет. Лапником наш шалаш застелил. Еще веток в костер подбросил. Зашипели они змеюкой, паром посвистели и занялись. Огонь заплясал, и от костра волнами полилось спасительное тепло.
Я одежу Ольгину вокруг на ветви развесил, а сам ступни ей растирать начал. Чую — нога у нее дернулась. Щекотно, значит. Со второй дела похуже оказались.
— Что там? — спросила она, поморщившись от боли.
— Худо, — покачал я головой. — Пальцы отморозила. К утру распухнут. Ходок из тебя никудышный.
— А кони?
— Ушли кони, — вздохнул я, а потом взглянул на нее. — Сама-то как?
— Трясет еще. Зябко, — ее передернуло.
Снег в ее волосах начал таять, и прядка прилипла к влажному лбу. Губы посинели, на щеках проступил нездоровый румянец, но в глазах ее была решимость. И понял я, что просто так она не сдастся.
— Греться будем, — твердо сказал. — Не то к утру совсем задубеем.
Скинул с себя зипун и рубаху. Поежился от холода. Стянул ноговицы, развязал онучи, размотал их, развязал гашник, снял себя порты и исподнее. Мое голое тело сразу покрылось мурашками, но я постарался не обращать на них внимания.
Затем весь этот ворох одежды расстелил на лапнике.
— Т-ты чего задумал-то? — утихшая было дрожь вновь вернулась к ней, а в глазах появился страх.