— Тихо, с-сука!
Глухой удар и грохот падения чего-то тяжелого отдался во всем теле Димы всплеском жуткого, животного, пронизавшего всего его страха. Он вскочил с кресла и повернулся к двери… и тут в проеме ее возник знакомый громоздкий силуэт.
— Здорово, Калина!
— Здравствуйте, коли не шутите… — пробормотал Дима и быстро пошел прямо на амбала, — погодите… сейчас… я это самое…
— Стоя-а-ать! — рявкнул толстый. — Успеешь еще посмотреть на…
Но Дима успел за его массивным плечом увидеть, что в прихожей неподвижно лежит — с разбитым виском! — его мать, а над ней, ступив здоровенной ногой в замшевой туфле в лужицу набежавшей с маминой головы крови, стоит и недоуменно чешет в затылке Белый. Ублюдок из кодлы Эдика, с которым дернуло его, Диму Калиниченко, связаться.
— Ма-а-ама!!
Дима рванулся так, что даже здоровенный громила в дверях отшатнулся и попятился. Но в следующую секунду его здоровенная пятерня упала на шею Димы и сгребла щуплого студента, как хватают за загривок рахитичного котенка.
Калиниченко попытался вырваться, не переставая что-то кричать в полубеспамятстве и ужасе, но тут же получил такой удар в голову, что вспыхнувший ярко-зеленым пламенем пол прыгнул ему в лицо, а под черепом полыхнула жуткая, раздирающая, тошнотворная боль…
— Ты что же творишь, дятел? — услышал Дима сквозь боль.
— А что, босс?
— Бабу завалил зачем-то, теперь этого сверчка долбишь! Нам еще его башка пригодится!
…Что было после, Дима помнит плохо. Вспыхивали ожоги боли, кружились вокруг него тирады вкрадчивых слов, перебиваемые тяжелой и грязной матерной бранью. Лишь одно, лишь одно плотно сидело в Калиниченко, будто загнаное в него осиновым колом: маму убили…
— Пойдем, кажется, ему все понятно, что он должен делать, — донеслось до Димы. Он повернул голову, от чего, как показалось ему, в шею ужалила змея. Боль продралась даже сквозь плотную дурнотную пелену онемелости.
И тогда — из какого-то марева — выплыло женское лицо, перекошенное гневом.
— Да что же это такое? — крикнула женщина. — А говорили… пошли друга навестить!
Глава 1 Разговор по душам
Я вернулась из Петербурга ранним майским утром. Когда я ступила на перрон, меня нежно, как галантный танцор подхватывает даму в вальсе, обволокли порывы ласкового весеннего ветра, впитавшего в себя не только индустриальные запахи шпал, рельсов, разогретого мазута, но и благоухание нежной, только что народившейся на свет листвы.
Я очень устала. Не столько физически, сколько морально. В северной столице мне пришлось выпутываться из весьма неприятного дельца, в которое меня вовлекли моя безудержная склонность к приключениям сомнительного толка, а равно и скверный характер местной братвы.
На память о посещении «музея под открытым небом», как претенциозно называют Санкт-Петербург различные искусствоведы и культурологи, я привезла глубокий и плохо подживающий шрам на бедре и глубокую неприязнь к подворотням близ Невского проспекта, где меня два раза едва не препроводили на тот свет.
На перроне я увидела тетю Милу, которая, заметив меня, бодро устремилась к вагону, едва не опрокинув по пути какую-то приземистую старушку со свирепым лицом и несколькими огромными тюками, масса которых, по всей видимости, не намного уступала весовому показателю олимпийского рекорда по тяжелой атлетике в категории этак до девяноста пяти килограммов.
Обняв, тетя Мила окинула меня более пристальным — и, как показалось, критическим — взглядом и сказала с ноткой недовольства:
— А говорила, что заодно и отдохнешь там.
— Где — там?
— Как где? А где ты была? В Питере? А вид такой, словно тебя переслали по этапу из Магадана.
— То есть как это — переслали? — Мой мозг упорно не желал воспринимать прихотливые выверты тетушкиной критической мысли.
— Как переслали? Контейнером, наверно. Потому как для бандероли ты явно великовата, Женечка.
— Вы намекаете на то, что я растолстела, тетушка? — спросила я.
— Если бы! Наоборот — похудела! Чем ты там, в Питере, занималась? Вид у тебя совершенно заморенный.
— Я всегда знала, что вы мастерски делаете комплименты, тетя Мила.
— Самолетом надо было лететь, — сказала она, не обращая внимания на мою последнюю реплику. — А то в поезде… трястись полторы сутки… полтора сутка…