Полное собрание сочинений. Том 22. Июль 1912 — февраль 1913 - страница 39
До этой поры в «простонародье» были действительно «перепутаны и перемешаны» «во всеобщей бестолковщине» элементы патриархальной забитости и элементы демократизма. Об этом свидетельствуют такие объективные факты, как возможность зубатовщины и «гапонады».
Именно 1905 год этой «бестолковщине» положил раз навсегда конец. В истории России не бывало еще эпохи, которая бы с такой исчерпывающей ясностью, не словами, а делами, распутывала запутанные вековым застоем и вековыми пережитками крепостничества отношения. Не бывало эпохи, когда бы так отчетливо и «толково» размежевывались классы, определяли себя массы населения, проверялись теории и программы «интеллигентов» действиями миллионов.
Каким же образом бесспорные исторические факты могли получить столь извращенный вид в голове образованного и либерального писателя из «Русской Мысли»? Дело объясняется очень просто: этот веховец навязывает всему народу свои субъективные настроения. Он лично и вся его группа – либерально-буржуазная интеллигенция – оказались в это время в положении особенно «бестолковом», «сплошь запутанном». И свое недовольство, естественно явившееся от этой бестолковщины и от разоблачения массами всей дрянности либерализма, либерал переносит на массы, валя с больной головы на здоровую.
Разве не бестолково, в самом деле, было положение либералов в июне 1905 года? или после 6-го августа, когда они звали в булыгинскую Думу, а народ шел на деле мимо Думы и дальше Думы? или в октябре 1905 года, когда либералам пришлось «бежать петушком» и объявлять забастовку «славною», хотя они вчера еще с ней боролись? или в ноябре 1905 года, когда все жалкое бессилие либерализма выплыло наружу, будучи демонстрируемо столь ярким фактом, как визит Струве у Витте?
Если веховец Щепетев пожелает прочесть книжонку веховца Изгоева о Столыпине, то он увидит, как Изгоеву пришлось признать эту «бестолковщину» в положении кадетов «меж двух огней» в I и во II Государственной думе{62}. И возникали эта «бестолковщина» и бессилие либерализма неизбежно, ибо не было у него массовой опоры ни в буржуазии вверху, ни в крестьянстве внизу.
Рассуждения г. Щепетева об истории революции в России оканчиваются следующим перлом:
«Впрочем, вся эта путаница продолжалась очень недолго. Верхи мало-помалу освободились от овладевшего ими почти панического страха и, придя к тому несложному выводу, что добрая рота солдат действительней всей революционной словесности вместе взятой, снарядили «карательные экспедиции» и привели в действие скорострельную юстицию. Результаты превзошли всякие ожидания. В какие-нибудь два-три года революция до такой степени была уничтожена и вытравлена, что некоторые учреждения охранного характера принуждены были местами ее инсценировать…»
Если предыдущие рассуждения автора мы могли снабжать хотя некоторыми теоретическими комментариями, то теперь у нас нет и этой возможности. Мы должны ограничиться тем, чтобы прибить эти достославные рассуждения покрепче к столбу повыше, чтобы их дольше и дальше видеть можно было…
Впрочем, мы можем еще спросить читателя: удивительно ли, что октябристский «Голос Москвы» вместе с националистическим иудушкиным «Новым Временем» цитировали Щепетева, захлебываясь от восторга? Чем отличается, в самом деле, «историческая» оценка «конституционно-демократического» журнала от оценки названных двух изданий?
III
Больше всего места занимают у г. Щепетева очерки эмигрантского быта. Чтобы найти аналогию этим очеркам, следовало бы откопать «Русский Вестник»{63} времен Каткова и взять оттуда романы с описанием благородных предводителей дворянства, благодушных и довольных мужичков, недовольных извергов, негодяев и чудовищ-революционеров.
Г-н Щепетев наблюдал (если наблюдал) Париж глазами озлобленного на демократию обывателя, который в первом появлении на Руси массовой демократической книжки сумел усмотреть одно только «беспокойство».
Известно, что каждый видит за границей то, что он хочет видеть. Или иначе: каждый видит в новой обстановке самого себя. Черносотенец видит за границей отменных помещиков, генералов и дипломатов. Охранник видит там благороднейших полицейских. Либеральный российский ренегат видит в Париже благонамеренных консьержек и «деловых»