— Ладно, извини. Если бы сейчас твой брат тонул, ты бы протянула ему руку?
— Ты — не мой брат.
Это был тупик. Хотелось выть. Перепуганный зверёк, запертый в груди, требовал выпустить его на волю… Барсуков спросил, страшась ответа:
— Ты что, совсем не хочешь мне помочь?
— Какая разница, чего я хочу. Не это важно.
— А что, что важно?!! — проорал он.
— Важно, что мы делаем, а не то, что мы хотим. Вот, например, ты.
— Что — я?
— Ты потом съездишь на Автовокзал?
— Когда — потом?
— Ну, потом. Когда вымоешься, выспишься, позавтракаешь…
— Зачем?
— Вот видишь, даже не знаешь — зачем.
Барсуков вдруг ощутил себя полным идиотом. Бред множился, пускал побеги, поворачивался новыми гранями, бред засасывал почище зыбучки, и было большой ошибкой поддаться ему.
— После того, как я вымоюсь и позавтракаю, — всё, что пожелаете, — желчно сказал он. — Удочерю вас, милая барышня. Завещаю квартиру и свой любимый аэрограф…
— Отдай кошелёк.
— Опа! Если отдам, ты мне поможешь?
— Нет.
«НЕТ, НЕТ, НЕТ…»
Что это — эхо во дворике или навязчивые повторы в мозгу жертвы? Психоз вскрыл череп и помешивал мысли ложечкой. «Она не поможет… Это конец… Не поможет… Конец…»
Уцепившись ненадёжнее за шаткую жёрдочку, Барсуков подтянул свою рубашку, застрявшую в тёмной массе. Кожаный бумажник лежал в нагрудном кармане.
— Забирай, — сказал он, бросая бумажник на грунт. — Деньги протри, накупи себе сладостей и съешь их за упокой моей души.
Бродяжка, однако, ничуть не заинтересовалась добычей. Она присела перед Барсуковым на корточки и задумчиво произнесла:
— А может, помогу.
Жизнь удалась
Со стороны проспекта донеслись звуки сирены: пронзили ночной воздух и смолкли. Через минуту сирена проявилась где-то неподалёку: вякнула и опять заткнулась. Милиция или «скорая»? Видимо, второе. Реанимобиль пробирается к Белкиной, петляя в узких исторических переулках… Сколько прошло времени — пять минут, полчаса, час?
— Это ты вызвал «скорую»? — спросила девочка.
— Нет.
— А почему?
Вопрос ввёл Барсукова в ступор. Очередное «почему». Действительно, что мешало им с Лисицыным позвонить по ноль-три? Хотя бы отсюда, из дворика. Только глупость и трусость.
— Потому что я подлец… — прошептал он.
— А по-моему, ты просто ещё маленький. Как я, — вынесла пигалица приговор.
— То есть не могу отвечать за поступки?
— Отвечать — это не ко мне. Главное, жив до сих пор. Бог щадит своих детей… по возможности. Пока ты не сделал того, для чего родился, будешь жив.
— Вот и Лисицын говорил, что я инфантильный… Слушай, ты такая странная, что в дрожь бросает. Или это от холода? Как тебя… Мотылькова. Ты бы решала поскорей, поможешь мне или нет. Руки немеют… блин… долго я тут не провишу…
— Думай о чём-нибудь хорошем, легче терпеть, — посоветовала девочка на полном серьёзе.
О чём-нибудь хорошем? Запросто.
Когда я вырасту, пообещал себе Барсуков, клацая зубами, я буду спать только со своими женщинами. С чужими — Боже упаси. Ни-ни.
* * *
Трахать женщину, в которую влюблён, — это счастье, и так ли важно, какой ценой получено её согласие?
Подробности минувшей ночи, увы, помнились фрагментами, всё-таки Барсуков с Лисицыным тоже вкусили весёлых картинок. Ужин подействовал убойно — даже на них, даже в малой дозе…
Музон взбалтывал квартиру, как миксер, электронный пульс гонял по венам тепло и свет. Всё было позитивно. Всё было лучше, чем есть на самом деле. Переползали из комнаты в комнату (кто-то плыл, кто-то летел, кто-то просачивался сквозь стены); дверей в квартире почти не было — свободная планировка. Лосева рисовала портрет Барсукова на ягодицах у Лисицына (кисточкой и гуашью). Лисицын в качестве ответной любезности рисовал голубку Пикассо на груди у Лосевой — на левой, над сердцем. Что ещё? Сидя в джакузи, орали песню «Я пью до дна за тех, кто в море». Лисицын лил на девушек изумрудный «тархун» и творил очередную речь, перекрикивая поющих: «Принцессы Космоса, большеглазые и длинноязыкие! Мы, ваша пища, переварены и готовы к употреблению! Поднимем за это бокалы с праздничной зеленой слизью!..» В родительской спальне нашлась наконец кровать — размером с авианосец — там и легли в дрейф…