Савин попытался еще раз вчитаться в Лекин «Сказ о моем отце и деле, которому служит», что в общем-то было ему не просто: слишком уж этот аллегорический пасквиль был жесток, местами просто глумлив. Но в известной зоркости, знании его слабостей и нелепостей, сопутствовавших работе над летописью разреза, Савин отказать Лекиной писанине не мог.
«…Держа за углы выстиранную наволочку, прополосканную уже, изо всех сил (ее, Аугустиных, сил) отжатую, вконец уставшая Аугуста неловко встряхнула ее. Наволочка водворилась на веревку. Руки старухи бессильно повисли, кучерявая, в разбросанных пятнах грязноватой седины, голова несколько раз мелко-мелко качнулась, не то просто от слабости, может, от недовольства той слабостью, но скорей всего безнадежно и окончательно в ней расписываясь: съело меня, съело… Почувствовав, однако, взгляд Матвея, она встрепенулась и пискляво затянула веселую креольскую песенку про плутоватого красавчика пеона, который влюблен во всех девушек плантации, и неторопливо прошлась вдоль развешанного на веревке белья, легонько касаясь каждой вещи ладонью (не просохла ли), всем своим видом, хоть и не очень удачно, давая понять, что она еще крепкая, бодрая и у Матвея нет необходимости обращаться к другой прачке, лишать Аугусту столь нужного ей заработка. Краем глаза она тоскливо покосилась в сторону окна и, не увидев в нем Матвея, принялась шоркать в лохани очередное полотенце.
«Одно из двух: или я — выродок, или ты, каракатица, и впрямь зажилась!» — с прорезавшейся сквозь жалость злостью подумалось Матвею, который снова стоял у окна. Приступы именно этой злости повторялись у него ровно через две недели. В промежутках бывало сколько угодно поводов для прочей злости, но эта приходилась на дни, когда Аугуста являлась в контору и угодливо пищала: «Не соблаговолит ли дон Маттео отдать в стирку белье?» И «дон Маттео», еле сдерживаясь, чтоб не выругаться, «соблаговолял». Поставить бы кого-нибудь на его, «дона», место в такую минуту. Впрочем, так было лишь первые раза четыре, далее же, избегая встречаться с ней, но зная, что Аугуста все равно притащится с точностью минута в минуту, Матвей приспособился оставлять белье на письменном столе с неизменными пятью пиастрами (по просьбе Аугусты мелочью) возле узла. Заслышав на лестнице нечастый стук ее деревянных колодок, он уходил в смежную комнату и пережидал там, пока подслеповатая старуха пересчитает деньги, сложит в кошелек, сунет его под юбку и много бодрее прежнего двинется к выходу, а потом, уже на лестнице, вспомнив о белье, вернется, сердито притопывая деревяшками, сердито приговаривая всякий раз одно и то же короткое слово, которого Матвей, несмотря на неплохое знание испанского, не понимал. В такие дни ему постоянно лез в глаза, издевательски позванивая бубенчиками, трехрогий дурацкий колпак, подкатывала желчь.