Ташкент, 12 марта 1912 года
Мартын Казадупов шел прогулочным шагом в сторону Урды. За спиной осталась разогретая площадь с собором; с собора сдувало птиц; покричав над губернаторским домом, они снова оседали на кресты. За тополями поблескивал Анхор; по нему, как всегда, плыла какая-то дрянь. Казадупов прошагал по доскам Анхорского моста. Внизу быстро двигалась вода, ничего не отражая.
Ташкент стоял на этих каналах, пил их воду, впрягал их в свои мельницы, чигири; ронял в них разные предметы, тряпки, калоши; перекидывал через них мостики с пробелами в настилке, заставлявшими над собою задумываться; плескал в них горластую ребятню; расщеплял на еще меньшие каналы, арыки, полудохлые ручьи, где вода уже не летела, а ползла мокрою ящерицей по садам и мусорным закоулкам.
Анхор был своего рода Рубиконом. За плотной, чуть круглой спиной следователя остался русский Ташкент с его парками, электричеством, выбритыми офицерами и обществами взаимного кредита. Впереди, купаясь в весенней пыли, простирался азиатский Ташкент. Здесь было шумно, базарно, не очень чисто и как-то легко. В воздухе толпились и вступали друг с другом в сложные химические отношения десятки, сотни запахов. Запахи кунжутного масла, глины, ватного одеяла, кислого молока, перца, навоза, дыма, мясных рядов с зелеными мухами, снова масла и лежалой муки, базилика, смазанных до солнечного блеска сапог, травы-исрык для отгона злых духов на безопасное расстояние… И множество других запахов, щекотавших нос следователя. Эти запахи звучали то вкрадчивым шепотком, то обрушивались, как крик азанчи, то пели по одному, то сливались в густой муравьиный хор.
Русский Ташкент строился весь «для глаза». В нем было много правильного, геометричного и покрашенного в приятный цвет. Много зелени, много одетых в правильную одежду и совершавших разумные телодвижения людей. Много того, что было рассчитано на внешнего зрителя, ходившего по улицам и подглядывающего в окна.
Азиатский Ташкент был весь «для запаха». Внешне в нем ничего не было, одна толчея и безалаберщина. Костюмы бестолковых расцветок, лавки и глухие стены без окон, за которыми прятала себя здешняя жизнь. Словно весь город, а не только его женская часть, пытался влезть под чадру, а еще лучше — под шапку-невидимку, обязательный головной убор восточной сказки.
Только запахи. Запахи и запахи. И еще запахи. Они выплескивались из дворов, журчали из мечетей, шли волною со стороны рынка, сливались в неосязаемые каналы. Текли по городу, орошая ноздри, вроде вместительных ноздрей Казадупова, энергично прочищенных за умыванием и промытых водой.
В русском Ташкенте тоже пахло. Но запахи там были сонные, родные. От лошадей пахло лошадьми, от кухонь — сажей и вчерашними щами, от женщин — потом, от которого летом не спасали ни духи «Клеопатра», ни прозрачное фиалковое мыло, и от всего вместе пахло зевком губернского городка с прикрытием рта ладонью и зажмуром глаз.
Казадупов еще раз втянул в себя воздух азиатского Ташкента, словно нюхал огромную, безразмерную табакерку. Полез за папироской, но остановил руку, решил не перебивать обонятельные впечатления.
Он сделал себе имя на раскрытии двух детских дел. Было это еще в бытность его в Новгороде. О делах печаталось в газетах, не слишком громко, чтобы не пугать обывателя. Новгород и так целый месяц был сжат в комок, детей томили по домам, гимназии вымерли. Думали на евреев, на цыган и на виолончелиста Литте, подражавшего в манерах и прическе Оскару Уайльду.