Я осталась со своими благими намерениями, часы тянулись до ужаса медленно, но тут вдруг Париж, большой мастак на самые романтические случайные встречи, подарил мне маленькую радость, вознаградившую меня за всю эту ночь. Какой-то невыносимо вонючий клошар с окровавленной головой — об нее разбили бутылку — вопил: «Я еле дотягиваю до конца месяца, а уж последние четыре недели совсем туго!» Одна молоденькая санитарка, уроженка Пондишери с охрово-смуглой кожей, кивнув на него, сказала мне:
— Чтобы не было противно, я всегда представляю себе, что кто-нибудь из этих раненых — Бог, который пришел испытать меня, переодевшись нищим.
Я как раз стояла, размышляя над ее словами, когда в приемный покой вошла старушка, которую вела за руку девочка лет восьми, не больше. Черноглазая, с длинной косой, в плиссированной юбочке и лаковых сандалетах, нарядная, словно только что с детского праздника. Личико у нее было встревоженное. Эта маленькая фея являла такой разительный контраст с мерзкими рожами вокруг, что у меня защемило сердце. Малышка направилась прямо ко мне.
— Здравствуйте, я приехала на такси с бабушкой. По-моему, она больна.
— Что с ней такое?
— А вы послушайте ее и сами поймете.
Девочка страдальчески сморщилась. Я подошла к почтенной даме; та, несмотря на жару, была одета в строгий костюм и держала в руках небольшой чемоданчик. Манеры у старушки были отменные, вот только ногами она слегка шаркала. Мы немного поговорили в кабинете, и она поведала мне под большим секретом, что немцы уже у стен Парижа и проникают в город под видом рабочих-эмигрантов. Она приехала сюда, чтобы укрыться в надежном месте.
— Объясните же ей, что война давно кончилась, — перебила девочка.
— Я знаю, что говорю, не слушайте ребенка. Через несколько часов над ратушей водрузят свастику вместе с мусульманским полумесяцем, вот тогда вы пожалеете, что отмахивались от меня.
— Бабуля, сейчас конец двадцатого века, немцы — наши союзники. Никакой войны нет, очнись!
Старушка заблудилась в лабиринте своей памяти, она никого не узнавала, путала имена и времена, порывалась позвонить давно умершим друзьям. В паузах между двумя фразами голова ее бессильно падала на грудь, словно не выдерживала тяжести сказанного. Рассудок теплился в ней дрожащим, то и дело гаснущим язычком пламени. Малышку звали Аидой. Ее мать была египтянка, коптской веры; родители — они оба погибли, утонули, катаясь на яхте, — назвали ее так из любви к Верди. Она жила вдвоем с бабушкой в ее квартире в Марэ. Я удивилась: это же надо было сообразить привезти старушку в отделение «Скорой помощи».
— Одно из двух: или бабуля права, тогда ведь нужно кого-нибудь предупредить, или она ошибается, тогда пусть ей это объяснят.
После консультации с другими врачами старушку госпитализировали, а Аиду я взяла к себе под крылышко, по крайней мере до утра. Мне нравилось ее восточное имя, оно как-то роднило нас. Она оказалась не из робких, эта смешливая шалунья, и быстро освоилась. Другая сидела бы тихонько и ждала, пока ею займутся. Не нут-то было! Эта резвилась — ну чисто щенок. Энергия била в ней ключом, она вертелась юлой у нас под ногами, повсюду совала нос, пользуясь своим росточком как пропуском, трогала пистолеты полицейских, запросто, на «ты» заговаривала с больными. Те ошарашенно глядели на этот сгусток жизни, видя в нем прямое издевательство над своими немощами. Она показывала пальцем на их болячки, передразнивала хромоту, таращилась на лежавших на носилках («А что у тебя за болезнь?» — «Непроходимость кишечника». — «Фу!»). Вторжение этого бесенка в гнетущий мир больницы подействовало на меня как эликсир бодрости. Она будто мстила за все мои огорчения. Пусть бы все тут перебила, вырвала все капельницы, разлила микстуры — я бы только порадовалась.
Она была просто прелесть, длинные ресницы трепетали, словно крылья бабочки, а ямочку на подбородке так и хотелось чмокнуть — я представляла себе, сколько мужчин будут со временем гладить и целовать эту выемку. У нее были с собой в школьном пенале электронные игры, микадо и домино. Запросто, как это могут только дети, сразу проникающиеся доверием к посторонним, малышка попросила меня поиграть с ней. Если она видела, что проигрывает, то прекращала партию или вообще смахивала все со стола. А когда я делала вид, будто сержусь, забиралась ко мне на колени, ластилась. Эта прирожденная артистка паясничала, напевала оперные арии, фальшивила и сама же хохотала над собой до слез. Надувала щеки, широко разевала рот, била себя кулачками в грудь и декламировала нечто невразумительное на смеси французского с итальянским. Вконец расшалившись, она корчила уморительные рожицы, щебетала как пташка, а ее косичка металась за ней черной молнией. Девчушка развеселила весь дежурный персонал; было уже далеко за полночь, но никто не решился ее одернуть. Наконец, выдав последнее тремоло, она уснула, уронив головку на руки.