Тома, казалось, отнесся к переезду совершенно равнодушно: мы ведь по–прежнему были с ним. Ему почти исполнилось семь — живой, энергичный ребенок, он все время норовил вырваться на свободу, чтобы самому поискать приключений на улицах, однако о подвигах своих он неизменно рассказывал, вернувшись, нам — своим опекунам. Я не позволял ему шляться одному по Дувру, однако Доминик, казалось, это мало заботило. Мне довелось столкнуться с жестокостью, и я понимал, насколько опасны улицы, а потому боялся за брата: он запросто мог связаться с теми же типами, с которыми имел дело я. Их я готов был защищать от кого угодно, если бы речь шла о моей безопасности, но в том, что касалось Тома, я не доверял им ни на грош.
— Ему шесть лет, — говорила мне Доминик. — Уличные мальчишки младше его зарабатывают деньги, чтобы прокормить семьи. Да что с ним может случиться, Матье?
— Что угодно, — возражал я. — Посмотри, как досталось мне, а ведь я на десять лет старше и в состоянии позаботиться о себе. Ты хочешь, чтобы с ним…
— Ты сам напросился. Ты так рисковал, что это был только вопрос времени. Воровство тебя не могло не довести до беды. Тома не такой. Он не ворует. Он просто хочет узнать, попробовать, вот и все.
— Попробовать что? — спросил я, сбитый с толку ее объяснениями. — Что там узнавать? Улицы полны грязи. Сточные канавы кишат крысами. Он не найдет там ничего, кроме людей, которые могут его обидеть.
Она пожала плечами, но и потом разрешала ему часами где–то шляться. Я беспокоился за него искренне, однако не спорил с ней, хотя он был мне братом, а не ей. Доминик была старше, казалась более опытной и тем полностью подчинила меня. Она властвовала над моей жизнью, но — по–матерински милосердно, ее господство было абсолютным, и желала его не только она, но и я. Иногда, если мы оставались вдвоем, она позволяла мне сесть поближе, положить голову ей на плечо, и так мы сидели перед очагом, а голова моя сползала ниже, ниже, к ее груди, пока она резко не выпрямлялась и не заявляла, что пора ложиться спать — в разных постелях. И хотя возможность нашего воссоединения была весьма далека, не проходило и ночи, чтобы я не грезил, что это может повториться.
В поисках счастья мы решили отправиться в Лондон. То была длинная дорога, почти восемьдесят миль от Дувра до столицы, но в те времена люди были привычны к долгим пешим походам. Это теперь то, что некогда представлялось не только под силу, но и вообще было делом обычным, кажется за гранью людских возможностей. Хотя близился конец года, погода стояла не слишком суровая и всегда находилось местечко, где вечером можно разбить маленький лагерь. У нас имелись небольшие сбережения — точнее, у Доминик: отложенная мелочь и плата за стирку, — и мы знали, что при нужде сможем снять комнатку на постоялом дворе или на ферме. Однако мы понимали, что нам понадобятся деньги на еду, хотя я все еще намеревался промышлять по дороге воровством и даже надеялся что–нибудь скопить, чтобы по прибытии в Лондон было на чем продержаться.
Когда утром в понедельник мы покидали нашу маленькую комнатку, на меня навалилась странная меланхолия. В Париже я прожил пятнадцать лет, но никогда не испытывал к дому особой привязанности — даже не вспоминал о нем и не тосковал с того момента, как его покинул. А теперь, прожив в этой дуврской лачуге всего лишь год, я в последний раз закрыл дверь, и у меня навернулись на глаза слезы, когда я бросил прощальный взгляд на две кровати, ветхий стол, стулья с переломанными ножками перед очагом; наш дом. Я повернулся к Доминик, чтобы одарить ее последней улыбкой на этом месте, но она уже отвернулась — наклонилась стряхнуть пыль со штанишек Тома, и пошла прочь, ни разу не посмотрев по сторонам, ни разу не оглянувшись. Я пожал плечами и захлопнул дверь, оставив комнату во мраке, поджидать новых бессчастных квартирантов.
Меня беспокоили ботинки. Черная пара с тонкой шнуровкой — они были мне великоваты; я недавно украл их у одного молодого джентльмена, который по глупости оставил их за дверью своего номера в маленькой портовой гостинице «Приют странника». Я имел обыкновение проникать в нее через черный ход по ночам, когда постояльцы уже спали, и рыскать по коридорам. Нередко в низких тесных проходах мне удавалось стянуть рубашку или пару брюк, оставленные там господами, полагавшими, что они все еще в Лондоне или Париже: они рассчитывали получить поутру тщательно отутюженную одежду. Эти вещицы крайне редко удавалось продать, но ими прекрасно пополнялся гардероб моего маленького семейства; к тому же, это не стоило мне ни гроша и ни малейших угрызений совести.