Лишь через несколько часов я доплелся до дому — кровь, стекавшая по лицу, ослепляла меня. Я открыл дверь, и, увидев меня, Доминик закричала. Тома разревелся и спрятался под одеяло. Доминик притащила ведро тепловатой воды и стащила с меня одежду; когда она прикасалась к моим ранам, мне было так больно, что меня не возбуждала даже ее забота. Я проспал три дня, а когда проснулся, чистый, но весь разбитый и больной, она сказала, что с моей карьерой карманника покончено навеки.
— Попрощайся с Дувром, Матье, — произнесла она, когда я открыл здоровый глаз. — Мы уедем, едва ты поднимешься.
Я был слишком слаб и спорить с нею не мог, а когда пару недель спустя мое здоровье поправилось, наши планы были уже определены.
Глава 5
КОНСТАНС И КИНОЗВЕЗДА
Самый недолговечный из моих браков случился в 1921 году, но несмотря на его краткость, я вспоминаю о нем с огромной нежностью — Констанс была второй самой любимой из моих жен в этом веке. Я перебрался в Америку сразу же после войны, желая стереть из памяти воспоминания о госпитале, британском Министерстве иностранных дел и кошмарной Беатрис, вдове моего тогдашнего, незадолго до того скончавшегося племянника Томаса. Я взошел на борт океанского лайнера и отправился в плаванье к берегам Соединенных Штатов, наслаждаясь ободряющими неделями трансатлантического вояжа, днями солнца и романтики. Высадился я в Нью–Йорке и, к своему смятению, обнаружил, что город все еще одержим европейскими делами и жаждет побольше узнать о Версальском договоре[9] и кайзере. Совершенно посторонние люди в тамошних салунах, заслышав мой акцент, неизменно пытались втянуть меня в разговор. Знаком ли я с королем, спрашивали они? Верно ли то, что о нем говорят? Что слышно о Франции? На что похожи окопы? Надо сказать, одно из главных достижений нынешнего века глобальных телесетей — в том, что посторонним людям больше нет нужды расспрашивать обо всяких банальностях. Уже за одно это мы должны быть благодарны современным технологиям.
Раздраженный таким назойливым вмешательством в мою жизнь и несколько потерявшись в огромном городе без друзей и какого–либо занятия, как–то днем я решил посетить местный синематограф — посмотреть хронику и какие–нибудь новые киноленты. Выбранный мною театр оказался просто небольшой комнатой с высоким потолком, в которую едва вмещалось человек двадцать пять, но заполнен он был лишь наполовину, и я уселся посередине предпоследнего ряда, стараясь держаться как можно дальше от простонародья. Сиденья были деревянные и жесткие, в зале удушающе смердело по́том и перегаром, но зато здесь было темно и никто не приставал с разговорами, поэтому я остался, понимая, что вскоре перестану обращать внимание на малоприятные ароматы местного населения. Началась хроника, оказалось — все та же устаревшая чепуха, которую я уже тысячу раз наблюдал в реальной жизни: войны, перемирия, всеобщее избирательное право, — но движущиеся картинки забавляли меня. Я посмотрел «Тихую улицу» и «Лечение», обе картины — с Чарли Чаплиным[10]; когда они начались, публика принялась ворчать — похоже, люди уже неоднократно видели их и жаждали теперь новых развлечений, но почти сразу недовольное брюзжание сменилось хохотом, вызванным грубоватой катавасией на экране. Когда киномеханик менял пленку посредине каждой ленты, я невольно ерзал на сиденье — мне страстно хотелось узнать, что будет дальше, меня захватили мелькающие черно–белые образы, а сознание, пусть и ненадолго, совершенно освободилось от воспоминаний о событиях последних лет. Я остался и посмотрел ту же программу несколько раз подряд; к тому времени, как я покинул театрик, на улице уже стемнело, в горле у меня пересохло и мне требовалось освежиться чем–то жидким, я принял решение.
Я хочу поехать в Голливуд и работать в синематографе.
Это было долгое трехдневное путешествие на поезде через всю страну, но оно позволило мне разработать план штурма того, что, как я уже понял, стало новой и стремительно развивающейся формой искусства. На этом можно делать деньги — газеты уже принялись перемывать косточки кинознаменитостям и писать о невероятном богатстве и разгульном житье Китона, Сеннетта, Фэрбенкса и прочих. Загорелые, столь непохожие на свои бледные, зачастую менее эффектные