— Начнем диалог, — сказал он Малышу. — У нас остались на завтра слепой с поводырем.
— Фиксируются в «Сапожке», — сказал Малыш, — в двенадцать десять по единому. Потом у Никитских. С тринадцати ноль семи до пятнадцати двадцати.
— А потом?
— Прослеживаются только на следующий день.
— Где?
— Во время бунта, у Кремля. В Коломенское они не идут.
— Сколько они всего?
— Три дня. Стрельцы их не трогают.
— Дай все точки.
Свирь напряженно слушал названия церквей и площадей, которые перечислял Малыш, пытаясь уловить логику действий и понять мотивы поступков новой пары.
«И эти какие-то… — думал он. — Начинают с кабака. Зато потом в кабаки ни ногой… Хотя потом, может, и не до кабаков… И возле церквей они почти все время, а молятся внутри очень редко, пренебрегают, можно сказать… Впрочем, тут не поймешь. Бунт. Все необычно… Главное, конечно, Сивый. Трудно думать не о нем. Но этих сейчас тоже надо проработать. На всякий случай. Хотя бы только завтрашний день…»
Он снова просмотрел запись, где в вонючей грязи «Сапожка», забившись в полумрак, торопливо хлебали похлебку двое незаметных нищих. Камеры никак не могли взять их в фас. Наконец один повернулся, и Свирь сказал: «Стоп!»
Повернулся слепой, и Свирь долго изучал его лицо, несколько раз прокручивая запись, пытаясь понять, слеп ли он на самом деле.
«Только бы дотянуться, — сказал он себе. — И больше — ничего. Больше мне ничего не надо. И никому из наших больше ничего не надо. Взглянуть одним глазом — и умереть.
Целый мир, — думал он. — То, что стоит за ними, это огромный мир, такой же как наш. И потерять его легче, чем найти. Боже! Сделай так, чтоб нам не пришлось жалеть, что мы взялись за это дело, а не оставили его на потом. Ведь в будущем наверняка научатся гасить флюктуации. И смогут тогда посылать целые группы. Им будет намного легче, чем нам. Впрочем, будущему всегда легче. Только решать возникающие проблемы должно все-таки настоящее. Иначе это будущее никогда не наступит. Раз уж что-то случилось, от этого не уйти. Но хоть бы кто понимал, как страшно бывает иногда…»
Он поправил сползший с плеча кафтан и тяжело вздохнул. Спать ему не хотелось, и, убрав картинку, Свирь поймал себя на желании посмотреть, что сейчас делает Наталья.
«Яко нощь мне есть разжение блуда невоздержанна», — саркастично подумал он.
Свирь знал, что те, кто потом будет просматривать ментограммы, поймут его, но, усмехнувшись, стер желание и вызвал снова Малыша. Малыш, кроме как в угрожающих ситуациях, никогда не включался сам. Так повелось еще с самой первой заброски. Это создавало иллюзию одиночества, что было иногда совершенно необходимо. Но сейчас Свирь очень хотел поговорить. Он прекрасно понимал, что железный шар, лежащий на дне болота за сотню километров от Москвы, не заменит ему человека, но все же не удержался и спросил:
— Ну что, Малыш, найдем мы Летучих?
— Должны найти, — сказал Малыш уверенно, и Свирь даже поразился, насколько грамотно психологи запрограммировали Малыша на подобные случаи. То, что он сам был психологом, помогало ему благодарно оценить добротность их работы. Малыш всегда отвечал так, как было надо ему, Свирю, и теперь, привычно пристроив ребра на жестком войлоке, которыми была обита лавка, и собираясь заснуть, Свирь еще раз мысленно повторил услышанное, не заботясь о том, банально это или нет.
«Должны найти», — сказал он себе.
И снова были кабаки, и приказы, и бесконечное кружение по городу с Бакаем и Осокой, которые, оказывается, хорошо знали друг друга, и Морис Пети, неизвестно как очутившийся в «Разгуляе», кричал, чтоб принесли тройного с махом. Это точно был «Разгуляй», но потом они все вдруг оказались в светлых коридорах Центра, и Свирь мучительно догадывался, что Бакай и Осока — Летучие, но Пети ничего не говорил об этом, а сам он не спрашивал, безуспешно пытаясь понять из разговора, так это или не так. А потом Бакай схватил его за руку, и Свирь вырвался, ударил и, свалив на пол, стал бить его ногами, как бил давешний мужик на Рождественке свою жену, с ужасом понимая, что это конец, что он сорвался, сорвался, сорвался…