Перед выходом на перрон Яцек остановился.
— Пошли, — сухо сказал Станецкий.
На платформах пока никого не было. Люблинский поезд отходил от того же самого перрона, что и предыдущий, львовский; необходимо было только перейти по подземному переходу. Станецкий был почти уверен, что в тоннеле они наткнутся на гестаповцев, но не стал гадать, как поступит в критической ситуации, он верил, что все пройдет удачно. Лишь предостерег юношу, чтобы тот был настороже, и тотчас принялся непринужденно и беззаботно рассказывать об одном давнишнем случае в Татрах — когда во время затянувшегося ливня он пробирался через Польский гребень из Велицкой Долины к Розтоке. Едва они спустились вниз по лестнице, как в глубине тоннеля он увидел медленно идущих им навстречу гестаповцев. Он был дальнозорким, поэтому сразу узнал в них тех, что задержали его утром. Яцек тоже заметил их, бессознательно отстранился от Станецкого, но тот немедленно поравнялся с ним, продолжая оживленно рассказывать о переправе через бурный поток. Когда путники были уже в двух шагах от гестаповцев, Станецкий, предугадав намерение одного из них, остановился и, улыбаясь, обратился к нему по-немецки:
— Надеюсь, господа, во второй раз я вам не нужен?
Гестаповец пристально всмотрелся и, только теперь узнав его, ответил:
— Проходите.
Станецкий кивнул головой и обратился к своему спутнику, который уже было повернул к лестнице.
— Это на третий перрон, — громко произнес он, — а на четвертый — дальше.
И лишь тогда, когда поезд тронулся, Станецкий сообщил Яцеку о первой встрече с гестаповцами. Опасаясь сидящих рядом, он. вынужден был говорить намеками, однако юноша и так догадался.
— Вы думаете, они искали меня?
— Похоже.
— Тогда, значит…
Станецкий небрежно прервал его:
— Это значит, что мы едем.
Пригороды Кракова уже давно остались позади, и поезд довольно быстро для военной поры катил по необъятным холмистым полям, исполосованным серебристой рожью и зеленой пшеницей. Июньский день только теперь предстал во всей своей красе. Все вокруг дышало радостью, потонув в блеске солнца и сиянии голубого неба. На лугах уже высились копны сена; округлые, раскидистые ивы, разбросанные среди хлебов, до самого горизонта очерчивали причудливые изгибы окольных полевых дорог.
Вагон был набит до отказа. Сначала, как только подали поезд, Яцек и Станецкий удобно устроились в купе, но перед самым отправлением всех пассажиров оттуда выгнали, так как ехало много военных. Поэтому им пришлось в последнюю минуту в невероятной давке перебираться в другой вагон. Всюду было переполнено. Наконец, в одном из последних вагонов они устроились в коридоре. Поначалу не обошлось без излишней суеты, нервотрепки, неизбежных переругиваний, но стоило колесам загрохотать, как люди, вздохнув с облегчением, что наконец-то поезд тронулся, расселись по своим и чужим чемоданам и начали заводить первые знакомства. Волнения на время улеглись. Поезд был скорый, и наплыв новых пассажиров ожидался только в Тарнуве.
У Яцека и Станецкого был всего лишь небольшой ручной багаж, и им пришлось ехать стоя; они устроились возле окна, где было не так душно. По соседству, прямо рядом со Станецким, расположилась на видавшем виды чемодане немолодая женщина. В свое время она несомненно была очень красива, ибо даже сейчас, несмотря на следы увядания и усталости, лицо ее приковывало внимание. Это было лицо великой, состарившейся актрисы, тронутое морщинами, с выразительными темными глазами, оттененными синевой. Одетая в элегантный довоенный костюм, женщина сидела, откинувшись к стенке, безучастная ко всему. Затем — это было за Краковом — она достала из изящной дорожной сумки папиросу, обыкновеннейшего «юнака», и начала жадно курить, так, как курят заключенные или рабочие, вынужденные делать это украдкой, во время работы затягиваясь и пряча папиросу в руке. Прошло немало времени, прежде чем она, заметив на себе взгляд Станецкого, спохватилась, что держит папиросу столь странным образом. Вздрогнула и тут же вложила ее как полагалось, между пальцами. Но вскоре опять прикрыла «юнака» своей узкой, очень красивой ладонью и докурила так до конца.