А потом, в одно прекрасное утро, — всё значительное всегда происходит в одно прекрасное утро, — на уроке геометрии, на так называемой Камчатке, то есть там, на самых последних партах, когда безрадостный и одутловатый учитель Кирьяков рисовал мелом на черной доске бесконечные свои гипотенузы, открылся нам новый мир…
Надо ли пояснять, что было нам тринадцать лет, а книга называлась только и всего, что Анна Каренина!
От Квазимодо к Вронскому, и от Эсмеральды к Китти дистанция была огромного размера.
Да что дистанция! Пропасть самая настоящая…
И перескочить её так, здорово живёшь, одним молодцеватым и бесшабашным прыжком и думать было нечего.
Боль и жалость, смятение и восторг.
Всё в этом мире оказалось сложнее и огромнее.
А помочь и растолковать тоже некому. Потому что открыться никому нельзя. Заорут. Забодают.
И кто тебе, щенок и оболтус, позволил Анну Каренину читать?!..
Изволь, объясняйся с ними!
Все равно не поймут.
А в голове и в сердце, и во всём существе — только и чуешь, что свист паровоза и грохот товарного поезда.
«И свеча жизни, при которой»…
Ну как же все это разложить, и на какие полочки?!
Так оно комком в горле и застряло.
И, может быть, и к лучшему.
А потом пришёл не учитель, а друг.
И целого поколения верный и неизменный спутник.
— Антон Павлович Чехов.
И, невзирая на безбородую юность нашу, учуяли мы его быстро и поняли, что это всерьёз, и надолго, и может быть навсегда.
«Лэди Макбет» можно преодолеть и перерасти.
Но перерасти и преодолеть Чехова… «его, как первую любовь», и не могли, и не сумели бы вырвать из сердца.
И когда однажды, в душный летний день, в деревню Елизаветовку, в небольшое именьице Евгения Лукича Гара, земского врача из обрусевших немцев, пришли из города газеты с известием о кончине Чехова, то, — кто теперь этому поверит? — день этот был как день осеннего солнцеворота: мы что-то внезапно поняли и сразу повзрослели.
И как ни странно, — извольте объяснить, какими путями идёт этот сложный процесс в душах пятнадцатилетних школьников, — первое недовольство царским режимом, первый глухой протест, может быть даже и не вполне осознанный, породило то, что любимого нашего Чехова из чужого Баденвейлера на родину, в Россию, привезли в вагоне от устриц…
И когда студентами, много лет спустя, ходили мы в Новодевичий монастырь и, как отлично сказал Осип Дымов, приносили любимым девушкам изысканный подарок тех времён — первую зелень с могилы Чехова, — мы уже кое-что об эту пору смыслили, и пожалуй многое и осмыслили, и не только убеждённо считали, что будущее принадлежит нам, но не упускали случая подчеркнуть, не без особого кокетства, что у нас есть и прошлое, может быть и не существующее и просто для самоукрашения выдуманное, но для всякой уважительной биографии необходимое и бесспорное, и стало быть, то самое трогательное и милое прошлое, обращаясь к которому прищуривали глаза, и с полувздохом говорили:
Мисюсь, где ты?..
Одним из страстных увлечений ранних гимназических лет был театр.
Только в провинции любили театр по-настоящему. Преувеличенно, трогательно, почти самопожертвенно, и до настоящего, восторженного одурения.
Это была одна из самых сладких и глубоко проникших в кровь отрав, уход от повседневных, часто унылых и прозаических будней, в мир выдуманного, несуществующего, сказочного и праздничного миража.
— «Тьмы низких истин»… и прочее.
Если зажмуриться и, повинуясь какому-то внутреннему ритму, складно и раздельно повторять вслух названия пьес и имена актёров, то кто его знает, может получиться почти поэма, а уж стихотворение в прозе наверное!;
— «Кин», или «Гений и беспутство».
— «Нана», «Заза» и «Цыганка Аза». И конечно «Казнь» Николая Николаевича Ге.
— «Гувернёр». «Первая муха». «Убийство Лэди Коверлэй». «Сумасшествие от любви». «Блуждающие огни». И «Ограбленная почта».
А при всем том, «Братья разбойники» Шиллера, «Сарданапал» Байрона; «Измена», «Старый закал», и «Соколы и Вороны» кн. Сумбатова.
— Две мелодрамы — «Сестра Тереза», или «За монастырской стеной».
И «Две сиротки». А потом «Ганнелле» Гауптмана. «Огни Ивановой ночи» и «Да здравствует жизнь» Зудермана.