Так не тут–то было, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович. Затеял на днях этот хорь Оглоблин «коммунию артельную». Полсела наибезумейше записалось. Я уж наидушевнейше предупреждал их:
— Пожалейте, — говорю, — рассийское отечество, если уж на себя рукой махнули. Ведь вы одними веревками да мылом, как вешать вас наиближайше будут, в разор отечество вгоните.
Так, видите ли, наиглубочайшеуважаемый Егорни Ксенофонович, неймется им. Каждодневно вступают в «сплошную коммунию».
— Все равно, — говорят, — еще раз надуемся до горы, а там, глядишь, и пятилетка подможет.
А того каждый наиглупейше не смыслит, что через пятилетку через эту нам, трудовикам, хана смертная.
А наипаче трудовому человеку плечи развернуть не дает через них хорек Оглоблин.
Уж наивернейше не кто иной, как Демитрий Гусенков, шукнул Оглоблину, что у меня в работницах живет чужая, не моя баба и не родная. Доказал–таки.
Опять на меня насел. Наипаче эксплоатацию приписали мне этой немтырки. И меня под сессию подвалил сукин сын хорек.
Ведь вы, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, ахнете. Ведь на меня за эту немтырку сорок тысяч рублей присудили. Чуть было в тюрьму не запрятали. Да спасибо из Олечья приехал московский уполномоченный Максимов — поддержал, спасибо наинижайшее ему от меня.
Эх и взыграло тут мое сердце!
Ну, думаю, размажу я вам номерок. Наизанятнейше размажу.
Проходит срок платежа. Слышу, Оглоблин меня уж со всеми потрохами в колхозе распределил. Уж смету доходную на мое имущество составили.
И вот позавчера вваливаются они ко мне с судебным исполнителем и со свитой целой колхозной гольтепы. Вижу, продавать меня с молотка пришли.
Я, поджидаючи их, наиаппетитнейше чаю пью с супругой. На столе, как у князя, серебро, хрусталевые, наичистейшие вазы с вареньем, со сливками, с маслами. Кофейник первосортнейший на спиртовочке поет. Яблоки, печеньица, сладости наивозможнейшне.
Вошли.
Слюной, думаю, изведу вас. Это вам не просяной кулеш, которым вы себе кишечки закупориваете наикрепчайше до кровяных течений из заднего прохода. Я вам покажу, какая на самом деле наикрасивейшая бывает жизнь в единоличном хозяйстве. Вы спать и видеть будете, где рай–то наивернейший. Вам кулеш–то ваш просяной теперь всю глотку, как рашпилем, издерет.
Уж наперед я наиотличпейше предвидел, что от одного взгляда на мое блаженство у них теперь руки отвалятся от своего «сплошного кулеша».
А я нарочно им еще уголек под голую задницу:
— Пашенька, — говорю жене. — Пашенька, пирожки у тебя не особенно вкусны, начинка груба. Начинку в пирожки надо наинежнейшую. Накось их отложи. Собакам все равно хлеб приходится резать. — Да и отдал тарелку с пирожками жене. А она у меня — золото. Догадалась и сейчас тарелочку с этими пирожками мимо их. Да нарочно медленно проталкивается сквозь гостей–то непрошеных. Да почитай, каждому гостю к носу подняла пирожки. А пирожки–то эти горячие, душистые, наирумяннейшие пирожки.
Вынесла Пашенька пирожки в сенцы, да и собак скликать начала. Однако виду никто не подал. Окрем–нели, дьяволы, от злобы на меня.
— В чем дело, господа уполномоченные? — спрашиваю.
— Уплатите по исполнительному листу.
— Сколько?
— Сорок тысяч рублей и три процента издержек.
— А–а, — говорю. — Знаю, знаю. Суд присудил. Наисправедливейше присудил суд. — И жену кличу: — Пашенька… Пашенька…
Входит Паша с пустой тарелочкой.
— Собак, Пашенька, накормила? — спрашиваю.
— Поели, — ответствует она мне.
— Пашенька, будь наилюбезнейша, подай там из горницы шкатулочку резную, крашеную. — Открываю я ее, и оттуда сорок пачечек сотенками. — Сосчитайте, — говорю, — пожалуйста. Не ошибся, ли. Ну а если в пачке неверно, так уж не обессудьте меня. На пачках бандеролики из советского банка.
Сосчитали. Я им наибыстрейше и процентик откинул.
— Расписочку, — говорю, — дадите или не соблаговолите? Может, по новым законам без расписок наиузаконено?
Дали и расписочку. А уж тут я их жалкнул:
— Ну, — говорю, — а теперь выметайтесь, не сорите тут у меня. Валите, валите. Воздух мне не загрязняйте. Наиотменнейший аппетит мой не расстраивайте.
Так им и отрубил, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович. Э–э–э, как они загремели у меня по порожкам, что твой горох посыпались.