"Мегера! Мегера!" -- думал я, глядя на Евгению Ни-китишну, и с холодностью слушал ее умные рассказы о Петербурге, о графине N*, о князе С*, об итальянской опере, о m-me Allan и Virginie Bourbier.
Мы хотели ехать на следующее утро, но, проснувшись, увидали, что все небо обложило тучами и что дождь теперь нескоро перестанет идти. Евгения Никитишна сказала тетушке:
-- Куда вы спешите, Марья Николавна? Я, право, так рада вас видеть и вспомнить с вами старину! Прежде мы видались часто. Посмотрите, что делается на дворе. Подождите, быть может, завтра будет лучше.
Тетушка взглянула на меня, я улыбнулся. Евгения Никитишна обратилась к дочери:
-- Это ваше дело, Софья Дмитриевна, занять молодого человека, -- сказала она. Софья покраснела и я тоже.
Дождливый день прошел с приятной медленностью. Да, я был рад, что время между завтраком и обедом тянулось Долго. Софья принесла сама в гостиную целую кипу книг с политипажами и гравюрами, и мы часа два рассматривали их, сидя рядом на диване против дверей, чтоб старшие могли нас видеть. Изредка входила к нам Настасья Егоровна и, наклонясь над столом, спрашивала:
-- Это кто, бишь? я забыла...
-- Это Godefroi de Bouillon, -- отвечала Софья.
-- А! да! Godefroi de Bouillon! -- восклицала Настасья Егоровна и гордо отходила. Софья показывала мне иногда пальцем на картинки; руки ее (правду сказала Клаша) были немного велики; но какими почтительными и вместе страстными глазами я впивался в них! После прекрасного обеда Софья, Настасья Егоровна и я играли в домино. Потом Настасья Егоровна села за рояль и играла нам танцы, и мы танцевали, с позволения матери... Вечером в гостиной затопили камин, и Евгения Никитишна вызвалась прочитать нам что-нибудь громко (карт тетушка не любила, а сказки слушала охотно). Выбрали "Ундину" Жуковского, и г-жа Ржевская читала с чувством и с уменьем. Печальный муж ее слушал тоже, в темном углу за камином.
-- Как это свежо! -- сказала Ржевская, закрывая книгу. -- Вы верите этому, Марья Николавна?
Тетушка не нашлась, развела руками, улыбнулась...
-- Хотелось бы верить! -- прибавила Ржевская, опустив глаза и рассматривая кольцо на своей прекрасной руке.
Она показалась мне очень молодой в эту минуту. За ужином посмеялись и пошли спать. Я заснул в упоении. Нас хотели удержать еще на два дня, но тетушка справедливо думала, что дождя этого не переждешь.
-- Что? не скучал? -- спросила она дорогой.
-- Какой скучать! Какая умная женщина Евгения Никитишна!
-- Еще бы не умная! -- воскликнула тетушка; потом прибавила, громко прищелкнув языком, -- жаль только, нравна очень! Катюша мне вчера, как я спать ложилась, рассказала, от девок слышала... не только дочь или муж, золовка пикнуть не смеет; как та голос поднимет, эта уж и дрожжи пролила от страха! Тогда, дорогой, я узнал от тетушки всю историю Ржевских. Я не понимал, как могла женщина так круто поступить с красавцем-мужем, как у нее достало духу. Ума и силы сколько! Какова-то дочь?
Умна Софья показалась мне с тех пор, как девицы наши написали мне в Москву, что Ржевские еще раз в ноябре по первому пути были у нас, что Софья в восторге от меня, говорит: "какой милый!" и даже цаловала при них мой дагерротип (не забудьте, что она не более года тому назад оставила институт). Я говорю, что с этой минуты она показалась мне умною девушкой; и говорю я это без всякой насмешки над самим собой. К этой поре я уже любил и уважал в себе давно не то, что уважал и любил прежде, и мне все казалось, что она понимает это; казалось, что я бы ей не понравился, если б она не слыхала или не угадывала кой-чего; я думал: "до нее долетит благоухание юноши-дельца", так точно, как до меня долетал смутный дух ее домашних страданий!
IX Я давно уже сказал вам, что Катюша выросла и похорошела. Свежее, не слишком белое лицо ее было продолговато, каштановые волоса густы и мягки, хотя и пахли немного ночником; руки невелики и всегда чисты; ростом она была невысока и смотрела весело и бегло. Она была стройна без корсета и могла бы выдержать сравнение с самой привлекательной субреткой, если бы в манерах ее было поменьше грубоватого простодушия. Она ходила иногда немного согнувшись, размахивала руками, была всегда занята и всегда добра; когда ей случалось смеяться при господах, она закрывала рот рукой, несмотря на то, что зубы у нее были гораздо лучше, чем у всех нас, и закрывать поэтому было нечего. Долго не решалась она заботиться о своей наружности, носила узкие, обтянутые Рукава, как наши старые горничные, и стыдилась подражать барыням в покрое платьев и прическе. Когда ей нужна была вода для чего-нибудь, она не посылала, как другие девушки, мужчин на колодезь и не спорила с ними, а шла сама, сильной рукой вертела колесо, доставала бадью и потом тащила огромный кувшин домой, перегнувшись на один бок, оттопырив свободную руку и раскрывши иной раз, в рассеянности, рот. Зато все люди любили и уважали ее, никто на нее не жаловался, никто не бранил ее, никто даже не звал Катькой; один называл ее кума, другой -- сватьюшка, третий -душечка-Катюшечка, четвертый -- Катя. Стоит зайти ей на минуту в людскую, уже сейчас зазвенит там балалайка, затянется песня, заиграет гармония, заходят половицы... Сама тетушка говорила: