(Кто бы мог подумать четверть часа тому назад, что я способен написать эти строки, в сущности, такие мудрые? А ведь написал же.)
Вчера утром я пошел, как было обещано, в замок. Открыла мне дверь м-ль Шанталь. Это меня насторожило. Я думал, она примет меня в зале, но она почти насильно втолкнула меня в маленькую гостиную, где жалюзи так и не были подняты. Сломанный веер по-прежнему лежал на камине, за часами. Мне кажется, мадемуазель перехватила мой взгляд. Ее лицо было еще жестче, чем всегда. Она хотела было сесть в то самое кресло, в котором два дня назад… Мне почудилось, что в ее глазах точно блеснула молния, и я сказал:
— Мадемуазель, у меня мало времени, я лучше постою.
Она вспыхнула, губы ее задрожали от гнева.
— Почему?
— Потому что мне здесь не место, да и вам тоже.
Ответ ее был чудовищен, невероятен для девочки таких лет, я не мог не подумать, что он внушен ей бесом. Она сказала:
— Я не боюсь мертвецов.
Я повернулся, чтобы уйти. Она бросилась между мною и дверью, раскинув руки, чтобы преградить мне путь.
— По-вашему, лучше ломать комедию? Если бы я могла молиться, я бы молилась. Я даже пыталась. Когда здесь (она указала на свою грудь) такое молиться невозможно…
— Что именно?
— Называйте как хотите, полагаю — это радость. Догадываюсь, что вы обо мне думаете — я чудовище? Да?
— Чудовищ не существует.
— Если потусторонний мир и правда похож на то, что о нем рассказывают, моей матери нетрудно меня понять. Она никогда меня не любила. А после смерти брата возненавидела. Разве я не права, что говорю с вами откровенно?
— Вы с моим мнением не считаетесь…
— Вы отлично знаете, что считаюсь, но полагаете ниже своего достоинства это признать. В сущности, ваша гордыня стоит моей.
— Вы говорите, как дитя, — сказал я, — вы и богохульствуете, как дитя.
Я сделал шаг к двери, но она вцепилась в ручку.
— Гувернантка укладывает свои чемоданы. В четверг она уедет. Видите, я всегда добиваюсь того, чего хочу.
— Какой толк, — сказал я, — это вам ничего не даст. Если вы останетесь такой, как сейчас, вы всегда найдете, кого ненавидеть. Будь вы способны меня услышать, я добавил бы даже…
— Что?
— А то, что ненавидите вы себя, одну себя!
Она на мгновение задумалась.
— Ба! Я возненавидела бы себя, если бы не добилась того, чего хотела. Теперь я должна быть счастлива, а то… Они сами во всем виноваты. Зачем они заперли меня в этой паршивой конуре? Есть девушки, которые даже здесь нашли бы возможность довести их до белого каления. Это облегчает. А я ненавижу сцены, мне они омерзительны, я способна все вынести, не сморгнув. Какое наслажденье не повысить голоса, спокойно склонясь над вышивкой, опустить глаза и прикусить язык, когда кровь закипает в жилах! Знаете, моя мать была такой же. Мы могли молчать часами, сидя бок о бок, мечтая каждая о своем, злясь каждая на свое, а папа, разумеется, ничего даже не замечал. В такие минуты чувствуешь нечто непередаваемое, удивительную силу, которая скапливается в тебе и которую не исчерпать за всю жизнь, как бы она ни была долга… Естественно, для вас я — лгунья, лицемерка?
— Господу ведомо, кем я вас считаю, — сказал я.
— Вот это меня и бесит. Никогда не поймешь, что вы думаете. Но вы еще узнаете, какова я на самом деле, я хочу этого! А правда, что люди умеют читать в чужих душах? Вы верите в эти россказни? Разве такое возможно?
— И вам не стыдно всей этой пустой болтовни? Думаете, я не догадываюсь, уже давно, что вы сделали что-то дурное по отношению ко мне, не знаю, что именно, но что-то сделали и теперь горите желаньем бросить мне в лицо признанье в этом?
— Да, пусть так. А вы станете мне говорить о прощении, разыгрывать из себя мученика?
— Не заблуждайтесь, — сказал я, — я служитель могущественного властелина и, как священник, могу отпустить грех лишь от его имени. Любовь к ближнему вовсе не в том, в чем видят ее миряне. Если вы пожелаете вдуматься в то, чему вас учили, вы согласитесь со мной, что есть время для милосердия, время для справедливости и только одно несчастье непоправимо — предстать пред ликом Всепрощающего не раскаявшись.
— В таком случае, — сказала она, — ничего вы не узнаете!