— Как это так? — рявкнула она так, что ее голос заглушил взрывы петард и хлопушек. — Ох уж эти бедняки! Не могут даже поберечься!.. А может-де, она нарочно угорела?
Старуха очень любила это странное «может-де»: ей казалось, что это слово придает речи литературное изящество. Решив спасти родственницу и тем самым проявить свое безмерное благородство, она пошла одеваться. Мужчины, поглощенные своим занятием, видимо, не слышали, что сказала сестренка, или оставили ее сообщение без внимания. Впрочем, если бы даже они что-то и услышали, они все равно не приняли бы ее слова всерьез, потому что в тот момент, кроме как о петардах, ни о чем больше не думали.
Итак, когда я появился на свет, а моя матушка лежала без сознания, свекровь сидела в комнате моей тети. Вытаращив глаза и раздувая отвисшие мешки на щеках, она объясняла самый действенный способ лечения от угара. Тетя, всунув в угол рта старую трубку с нефритовым мундштуком, хорошо отработанным движением зажгла табак с цветочками орхидеи. Она была готова броситься в бой, о чем говорили ее взметнувшиеся вверх брови.
— Этот рецепт помогает излечить любой, даже самый тяжкий, недуг! сказала свекровь, приведя в доказательство классические книги.
— При родах никаких рецептов не требуется! — перешла в наступление тетя.
— Смотря кто рожает! — В словах свекрови слышалось плохо скрытое злорадство.
Длинная черная трубка вылезла из уголка тетиного рта.
— Кто бы ни рожал, никаких рецептов от угара не требуется! — Чубук трубки оказался прямо перед носом собеседницы.
— Ах-ах! Уважаемая тетушка! — Свекровь умышленно прибегла к этому почтительному обращению. Недаром говорят: «Сначала церемонии, а потом нападение!» — Если женщина угорит, она родить не сможет! — Ее атака была просто уничтожающей.
Обе старухи схватились в словесной перепалке, а моя сестра в это время гадала: горевать ли ей оттого, что мать все еще лежит без сознания, или радоваться братцу, которого она держала сейчас у своей груди. Хорошо, что она согрела меня, иначе моя жизнь в тот холодный день подверглась бы серьезному испытанию, какими бы силами я ни обладал! Вторая сестренка тихо плакала в соседней комнате.
Когда тетя находилась в добром настроении, она даже позволяла себе со мной шутить, тем самым оказывая мне знак особого своего расположения. «Щенячий хвостик!» — называла она меня, на что была своя причина. Ведь я родился в конце года Усюй — «года собаки», как бы на самом его хвосте. Однако тетин юмор, даже когда она находилась в хорошем расположении духа, почти никому не доставлял удовольствия. Мне, например, очень не хотелось быть щенячьим хвостом! Так ранить достоинство ребенка могла только тетя! Понятно, ничего особенно дурного в этой кличке не было, но все же тетка поступала нехорошо. Даже сейчас, когда я иногда прохожу по переулку Собачий Хвост, мои щеки заливает краска стыда.
Впрочем, довольно о хвостах! Лучше я расскажу о чем-то более важном, например о том, что мне удалось увидеть в последние годы Маньчжурской империи — в пору «догорающих свечей». «Пейзаж уныл, когда солнце садится за дальние горы», — так писали когда-то в стихах. Увы! В те дни, пожалуй, только одна свекровь сестры продолжала кичиться тем, что она дочь маньчжурского сановника и жена цзолина. Все, кто ее слышал, прекрасно понимали, что ее напыщенная поза ничего не стоит, а весь ее апломб насквозь показной и, как говорится, держится лишь на кончике языка. Даже продавцы лепешек, приходившие к старухе за долгом, нисколько ее не боялись и, тыкая в ее сторону пальцем, кричали: — Лепешки ела? Ела! Значит, и плати за них! Шабаш! Надо сказать, что бедняки вроде нас всегда ощущали на своей шее веревку, которая затягивалась с каждым годом все туже и туже. А ведь мы причислялись к разряду маньчжурских военных и получали от властей пособие, пусть даже небольшое: всего три ляна, которые ежемесячно приносил отец. К жалованью добавлялся рис, что выдавали нам дважды в году: весной и осенью. Денег всегда не хватало, и нам, несомненно, пришлось бы давно побираться, если бы не мать, умевшая очень экономно вести хозяйство.