Но как ни предан был отец Митрофан своему делу, а предложение Великой княгини считалось почти приказанием и противиться ему батюшка не смел. Он обещал подумать, а сам, как только отъехал от Москвы, твёрдо решил отказаться. «Остановился я в одном подмосковном имении на обратном пути в Орёл, — рассказывал батюшка, — а самого одолевают мысли, душа мятется... Как вспомню родной город, слезы моих духовных детей, так сердце моё разрывается от горя... Так хожу я среди тенистых аллей, любуюсь пышной природой, цветами и вдруг чувствую, что одна моя рука отнялась и я не могу ей пошевелить. Делаю попытку поднять руку, но безуспешно — ни пальцы не шевелятся, ни в локте руку согнуть не могу. Как будто нет у меня руки! Я был в ужасе: кому я теперь нужен без руки? Я же не могу служить. Я понял, что это Господь меня наказывает за непокорность Его святой воле. Тут же, в парке, я стал горячо молиться, умоляя Создателя простить меня, и обещал согласиться на переход в Москву, если только Господь вернёт мне мою руку. Прошло часа два, и рука моя стала понемногу оживать. Я приехал домой и объявил приходу, что должен покинуть их. Что тут было! Плач, вопли, рыдания... Я сам плакал вместе с моими дорогими горожанами. Начались уговоры, ходатайства. Я обещал Великой княгине скоро переехать, но сам не смел порвать со своим любимым детищем, с дорогим приходом. Шли месяцы. Москва ждала меня, а я медлил, и решение моё колебалось. И наконец я убедился, что порвать с приходом свыше моих сил, и написал отказ. После этого я снова лишился руки. Меня опять вызвали в Москву. Полный горя и отчаяния, я пошёл в Москве к чудотворной иконе Царицы Небесной, к Иверской Божией Матери. Её возили по всей России, и когда она снова прибывала в Москву, то наплыв народа к ней был необычаен. Я стоял среди толпы, обливаясь слезами, и просил Царицу Небесную исцелить мою руку. Я обещал ещё раз твёрдо и непреклонно принять предложение княгини и переехать в Москву, лишь бы мне была возвращена рука и я мог бы по-прежнему совершать Таинства. С благоговением и страхом, верой и надеждой приложился к чудотворному образу... Я почувствовал снова жизнь в руке, снова зашевелились пальцы. Тогда я радостно объявил Великой княгине, что решился и переезжаю. Но нелегко было это осуществить! В день моего отъезда поезд, на котором я должен был уезжать, не мог двинуться с места. В девять часов утра тысячные толпы народа запрудили вокзал и полотно железной дороги. Была вызвана конная полиция, которая пыталась очистить путь, но только в три часа дня поезд отошёл, провожаемый плачем и стоном моих покинутых духовных детей».
Батюшка тяжело опустился в кресло и склонил голову. Казалось, силы покинули его. Передо мной снова был слабый и больной старец, доживавший последний год своей многострадальной жизни.
То были дни ноябрьских торжеств. Вот в эти выходные дни вечером неожиданно приехал из Москвы знаменитый врач-гомеопат Песковский, который приходился родным племянником больной матушке. Он был глубоко верующим человеком и очень любил батюшку. Он подошёл к кровати матушки, встал на колени и со слезами целовал её расслабленные руки. «Ведь она ему как родная мать была, — объяснил батюшка, — лет с десяти он остался сиротой и жил с нами как сынок наш».
На ночь читали при свете свечки долгие молитвенные монашеские правила. Потом откуда-то появились подушки, подстилки, одеяла; стали думать, как уложить в одной избе девять человек, собравшихся вокруг батюшки. В левом углу под иконами место считалось наиболее почётным, и там всегда стелили постель доктору, когда он приезжал. Оставались ещё места на печке, вдоль печки, на столе и под столом. Старушки со страхом переглядывались между собой и таинственно шептались о том, что если батюшка уложит спать на столе, то долго человеку не прожить. «Тогда уж готовься к смерти — батюшка наш прозорливый», — утверждали они. Мне было досадно за их суеверия и жалко батюшку: «Ему просто негде уложить так много гостей, а они считают, что смерть кому-то хочет предсказать». А матушки уже спешили занять «безопасные» места.