Мы с Колей часто выходили из подчинения родителям и ложились очень поздно. Дождавшись, когда взрослые уснут, мы с Колей вновь включали свет и долго ещё читали увлекательную переводную литературу для подростков, которой нас изобильно снабжала сестра отца тётя Зина, работавшая в Ленинке. Утром папе приходилось по несколько раз приходить к нам и будить нас в школу. Мы с Колей никак не могли проснуться. Папа всегда будил нас (а потом и внуков) сам с бесконечным терпением и кротостью.
Ярко помню такую картину: Серёжа уже ушёл, я поспешно надеваю пальто и соображаю, как мне придётся пролезать в щель в заборе и бежать проходными дворами, чтобы не опоздать в школу. Заглядываю в столовую. Там Коля ещё лежит, зарывшись в подушки, с градусником под мышкой, а мама натягивает ему чулки. Папа ползает на коленях около дивана, стараясь ручкой зонта извлечь из-под него Колины ботинки.
Мы с Колей постоянно что-то теряли, наши книги и тетради находили под кроватями. Коля не тянулся к школе, в младших классах ему было скучно. Он охотно пропускал занятия, не был самолюбив и не переживал недовольство учителей и вопросы ребят: «Почему ты не пионер?» А отличниками учёбы были мы все трое. Я переживала своё «непионерство», но без обиды на родителей, а как добровольное мученичество первых христиан, о которых я тогда читала.
Я просила у папы разрешения объяснить всем, что я верующая, я даже часто забывала снять крестик, и его у меня школьники видели. Но папа запретил нам упоминать в школе о вере, говоря, что за наше религиозное воспитание его могут снять с работы.
— Вот ты не хочешь страдать, а детей заставляешь, — говорила мама.
— Пусть молчат, — отвечал отец.
Но молчать, имея ответ, — дело трудное. Молчание показывало, что мы или не знаем, что сказать в своё оправдание, или слов не подберём для выражения своих мыслей, или просто мы упрямы и глупы. Представляться такими — это подвиг юродства, а легко ли взять его на себя тем, кто привык к похвале и любит, чтобы все им восторгались? У меня, как и у Серёжи, была детская гордость, побороть которую было очень трудно. В такие моменты, когда на нас «наседали», родители просто не пускали нас в школу, отчего Серёжа плакал. «Я на вас директору пожалуюсь», — как-то сказал он родителям.
Но зима кончалась, наступало красное лето, которое всегда сближало нас с отцом. Он проводил с нами все свои отпуска, играл с нами в теннис, в крокет, в волейбол, учил плавать, катал нас на лодке. Папа сочинял для нас детские игры, я с интересом их оформляла, и несколько игр даже было издано «Детгизом». Папа получал за эти игры большие деньги, так что мама называла их в шутку «вторая зарплата». Зимой папа ходил с нами на каток и сам катался на коньках.
В дни наших ангелов и на Рождество у нас устраивали праздники и в гости приходили дети знакомых верующих людей. Одноклассников никогда не звали, потому что надо было скрывать нашу веру. Вообще знакомые посещали наш дом постоянно, друзей было много, а с некоторыми семьями мы даже проводили вместе лето на дачах. Но торжественный стол для гостей родители собирали только два раза в году: в декабре — в день святителя Николая (именины папы) и под Новый год (именины мамы). Вина в доме у нас даже в эти дни не бывало, и мы не имели понятия, что такое тост или рюмка. В гости мы не ходили. Мама пекла пироги, а в остальном на стол подавались лишь сладости и чай, а на Пасху — кулич и пасха из творога. Мы, дети, другого уклада жизни не видели и считали, что так и должно быть.
Вообще аскетическое покаянное настроение Николая Евграфовича накладывало на семью свой отпечаток. Взрослые беседовали лишь на религиозные темы, папа никогда не смеялся, и если б не шум и гам от весёлого Коленьки, то в доме было бы грустно. Мама порой тяготилась этим вечным постом, ей хотелось куда-нибудь «выйти», и она обижалась на мужа за то, что он её не провожал. Однажды они пошли вместе к знакомым на какой-то семейный праздник, но быстро вернулись и с ужасом вспоминали о весёлой светской компании, к которой они оба никак не подходили.