Почему Жаботинский не стал еврейским вождём - страница 6
«Еврейским деятелем» (сионистом) Владимир-Зеэв стал только в 1903 году — после Дубоссарского и Кишиневского погромов. Уже семейным человеком, уже знаменитым российским журналистом и известным переводчиком.
Что же его жизнь столь сильно развернуло?
Насколько мне известно — ощущение позора. Как мало и дурно сопротивлялись евреи, как бездарно и разрозненно обороняли они от бандитского зверья свои дома, детей и жен! Да что ж за народ у нас такой? Зеэв решил создать нелегальную организацию самообороны, ибо поддаться громилам без сопротивления свободный и сильный мужчина не собирался. Но оказалось, в Одессе уже существовала нелегальная организация самообороны евреев. Жаботинский вступил в неё, и этим моментом датируется великий излом в жизни российского литератора, мгновенно превратившегося в политика и идеолога-организатора.
Особость «человека Запада» выделила его и в новой среде. Прежде всего, обнаружилось, что сей прозелит-сионист слабо представляет собственный народ, конкретно — местечковую массу, с её особыми настроениями, предрассудками, заблуждениями, парадоксальными нравами: «В Одессе я никогда не видел ни пейсов, ни лапсердаков, ни такой беспросветной бедности, ни в то же время седобородых, старых почтенных евреев, снимавших шапки на улице при разговоре с нееврейским «господином». Он долго не мог избавиться от отвращения, наблюдая заискивающие ужимки обитателей штетлов перед их русскими «хозяевами»: «Я спрашивал себя: неужели это и есть наш народ?»
Но — оговоримся сразу — у пейсатых бородачей, с их черными камзолами и шляпами XYIII века, имелось качество, завлекшее нашего «европейца». Сии «пóляки» смотрелись «самими по себе» — спутать их нельзя было ни с кем, да они и не допустили бы путаницы в столь важном вопросе. Они не желали даже внешне приспособиться к наглым насильникам, хамам, как бы ни боялись побоев. И всегда подчинялись только своим законам, которые никто не мог заставить извратить (кроме них самих, конечно). Зато их коллеги, ассимилянты-интеллигенты, Владимира-Зеэва потрясали — их жалкая и презренная моральная трусость, желание замаскироваться под русских, отречься от признаков еврейства — скажем, от имени, данного им родителями, от акцента, рождённого родным языком, от жестикуляции. «Русская» маскировка евреев вызывала у него даже не жалость, а скорее ироническое равнодушие — это желание приспособиться к миру соблазнителей, эта мечта перестать быть самими собой, стать — «как все люди»…
«В еврействе есть дурные стороны, но мы, интеллигенты-евреи, страдаем отвращением не к дурному, и не за то, что оно дурно, а к еврейскому и именно за то, что оно еврейское… Арабское имя Азраил кажется нам очень звучным и поэтичным, но тот, кого зовут Израиль, всегда недоволен своим некрасивым именем. Мы охотно примем испанца с именем Хаймэ, но морщимся, произнося — Хаим. Жестикуляция итальянца нас пленяет, у еврея — раздражает… Нам нужно, нам несказанно-мучительно нужно стать, наконец, патриотами нашей народности, чтобы любить себя за достоинства, корить за недостатки, но не гнушаться, не морщить носа, как городской холоп, выходец из деревни, при виде мужицкой родни. Да, повторяю, холоп! Это чувство холопское. Мы, интеллигентные евреи, впитали в себя барскую враждебность к тому, чем мы сами недавно были». (I, 42).
Он предупреждал образованных евреев, стремившихся стать частью российской культуры (как польской, так и любой иной): «Настоящая русская интеллигенция хочет быть среди своих, без вездесущего еврейского присутствия, чувствующего себя слишком «как дома»… Мы только со стороны можем следить за развитием этого конфликта между нашими дезертирами и их хозяевами… И щелчок, полученный дезертирами, нас не трогает, а когда он разовьётся в целый ряд заушин — а это случится! — нам останется только пожать плечами, ибо что еврейскому народу в людях, высшая гордость которых состояла в том, что они, за ничтожными исключениями, махнули на него рукой» (I, 83).