— Что?
— Я восточная царица. Ты будешь моим рабом, моей собачонкой!
Должно быть, она сошла с ума.
— Тебе нравятся мужчины, и все дело в этом, так?
Это Ганс понял и вскочил, дрожа от гнева. В неудержимом желании отомстить за оскорбление он подражал Гельмуту Больману, которым восхищался.
— Как ты позволяешь себе такую наглость? — загремел он. — Ты должна стыдиться себя! Как стыдится тебя Новая Германия, которую мы клянемся построить! Когда вся страна сосредоточена на труде, на созидании, на марше вперед с несгибаемой волей и высоко поднятой головой, женщины вроде тебя по-прежнему пытаются развратить наш народ! Будьте вы все прокляты!
Эта вспышка немедленно вызвала аплодисменты других мужчин, сидевших в полумраке со шлюхами. Анна, не на шутку испуганная этим непредвиденным возрождением нравственности, убежала. Атмосфера в баре изменилась полностью. Мужчины озирались, словно прозвучал сигнал подъема и они внезапно увидели отвратительных проституток в истинном свете. На краткий головокружительный миг Ганс стал Фюрером своего маленького Рейха. Однако уход его оказался несколько испорчен, потому что разгневанный администратор встретил солдата у двери со счетом в руке. Восьмидесяти марок у Ганса не было. Двое мужчин, которых он видел впервые, поднялись из-за столиков и доплатили разницу.
— Для армии чего не сделаешь, — сказал один.
— Конечно, — поддержал его другой. — Я получил пулю в бедро на прошлой войне.
Эти деньги были платой за успокоение совести. В казарме Ганса встретили взгляды сообщников.
— Куда ты девался? — спросил один приятель.
— Он волк-одиночка, — сказал другой.
— Я отлично порезвился в постели, — сказал третий. — А ты?
— Превосходно, — ответил Ганс.
Иногда ночами после тяжелого дня учений, когда казарму оглашал довольный храп, Ганс лежал в раздумье. Он начал бояться часов темноты, когда человек находится наедине с собой. Дом был далеко. Беспечность детства скрывалась из виду, словно машущая рука на многолюдном вокзале; уже почти исчезла из его поля зрения. Однако теперь, поскольку сержанты и капралы спали, он мог предаваться воспоминаниям, и это было мучительно. Ему нравились ученья, марши, контрмарши, всевозможные безобидные, но сложные строевые приемы с винтовкой, нравился грубый разговор унтер-офицеров, потому что они не знали страха и робости. Раз они разговаривали так, иначе быть не могло. Ганс знал, что делает успехи. Еще немного учебы, и он станет офицером, получит право повышать голос, если сочтет нужным. А пока что никто не должен был слышать, как он всхлипывает по ночам.
Конечно, это было ребячеством, но Ганс старался дать выход скрытой в душе нежности. Хотел совершать благородные поступки, не связанные с насилием. Когда это удавалось, держался торжественно, как Парсифаль. Больше всего ему хотелось как-то вознаградить родителей за их огромную доброту. К материнству он относился со страхом и недоверием, но был по-матерински заботлив. Умел писать доставляющие радость письма, хранил в бумажнике две фотографии: на одной была мать в лучезарно-безмятежном настроении, прижимающая к щеке сопротивлявшуюся кошку, не другой отец, еще совсем молодой человек в мундире, строгий и властный по просьбе любившего все военное фотографа. Ганс помнил все юбилеи и знал разницу между бронзовой и серебряной свадьбами. Был, что называется, хорошим сыном.
Однако внутри у Ганса действовали всевозможные, едва понятные ему природные силы, тревожа его простой пуританский разум. Вскоре ему предстояло столкнуться с «фактами жизни» (о которых он узнал слишком поздно во время неловкого разговора с полковником). Очевидно, полковник прошел через такой же кризис в юности, иначе не испытывал бы затруднений, не заикался, сообщая сыну эти жизненно важные сведения. Полковник с почти пугающим упорством только и твердил, что это «естественно». Что имелось в виду? Мука сомнения? Телесное страдание, возбуждающее, но невыразимое? Полковник не уточнил. Просто сказал «это».
Сновидения Ганса стали заполняться женщинами — статными, нежными, жаркими, полногрудыми Гретхен, такими же невежественными, как он. Иногда в его сон вторгалась мерзкая шлюха из Гамбурга, и он внезапно просыпался. Будь у женщин такой же склад ума, как у мужчин, все было бы просто, но женщины иные. Насколько иные? Неужели они все, даже голубоглазые чопорницы, обладают некоторыми чертами той потаскухи Анны с ее непонятными вопросами и гнусными намеками? Неужели в характере у всех женщин есть определенная доля капризности, неискренности? Мужчины, особенно солдаты, отпускают циничные замечания о женщинах. Для этого должна существовать причина.