Суеверный страх овладел людьми, ходили самые невероятные легенды о том, отчего напал на лагерь мор. Одни считали это божьим наказаньем за то, что господа никак меж собой не поладят, другие подозревали крестьян из окрестных районов в ворожбе — в отместку, мол, за отнятый воинами хлеб, которого и так-то мало уродилось… А вельможи упрямо продолжали совещаться, но теперь больше о том, когда и где вновь собраться, чтобы турецкую опасность обсудить; да еще спорные дела улаживали, которые им на суд представлены были. Однако, когда увидели, что содранная с окрестного березняка и сваренная в огромных котлах береста не помогает и болезнь продолжает распространяться, заторопились и они. О каком-либо серьезном соглашении не могло быть и речи: над всеми властвовал страх, каждый старался спасти лишь собственную шкуру.
Снятие лагеря назначили на двадцатое октября. За день до этого утром прибыл отец Якоб в сопровождении священника Балажа, а немного погодя — и портной Ференц. Он приехал из Калочи, где в епископской резиденции отменили назначенное ему священником Якобом наказание — лишение всего имущества и изгнание из села. Так как был он дворянином, последнее слово принадлежало Государственному собранию.
Инквизитор Якоб прежде всего явился к королю, доложил обо всем, что им проделано, а затем направился в лагерь бана.
— Вот, господин бан, священник, не совсем чистый от гуситской заразы, — представил он Балажа. — Думаю, твоя милость найдет ему дело у себя и пользу из того извлечь сумеет, он же при твоей милости души покой обретет!
Бан, места себе не находивший от того, что все его планы рухнули, строптиво возразил:
— У меня покой? Когда горечь сердце мне рвет? И ты смеешься надо мной, отец Якоб…
— Мне неведома твоя печаль, но знаю твердо: душа у тебя незамутненная. А что бурлит немного поверху, так и это порой надобно…
— Ты говорил, отец Якоб, когда мы в последний раз беседовали о душе моей, что погублю я и себя и страну, ежели гуситской ереси поддамся. Я поверил тогда словам твоим.
— А ныне не поверил бы, славный господин бан?
— Может, и нет! Душа моя, подлинно, обрела покой и укрепилась в вере Христовой, но что мне с того, ежели иное меня беспокоит? Со мной ли те, ради кого посылал я воинов своих на орду Антала Надя? Нет, они против меня поднялись, чтобы сразить меня. И ведь как! В недостойной борьбе погубить задумали, туркам выдать! Да только вместе со мной погубят они и заботу о судьбе страны родной. Не грешно ли было смерти предавать гуситов Антала Надя? Не стоило ли на их сторону податься и…
Он впервые попытался облечь в слова давно искушавшие его мысли. Еще никогда он последовательно не доходил до конца этой цепочки мыслей: они возникали у него в часы раздумий и сомнений, но он сразу обрывал их, гнал прочь, едва добирался до неприятных вопросов… Он чувствовал, что тут нужны не расплывчатые внутренние колебания, а высказанные вслух слова, законченные фразы: вот им-то уже можно было бы смотреть в лицо, их уже нельзя было бы обходить стороной. Но они так и не рождались, эти слова и фразы. Вот и теперь они споткнулись у самого трудного препятствия, хотя их подгонял пыл глубокой страсти, и бан, скрипнув зубами, воскликнул:
— И кто-то у меня найти пытается уверенность и покой?!
В шатер вдруг донеслись вопли заболевших холерой воинов: их гнали мимо шатра к болотам.
— Милости!
— Господа баны, Иисус спаситель!.. Смилуйтесь!
— Сжальтесь, испить хоть дайте!
— Матушка родимая, где же ты!
Ужасны были эти жалобные крики, но ни в ком не пробудили они милосердия: больных должно было гнать отсюда, ведь умри они в лагере, холера выйдет из них и переберется в других воинов. А в болоте, если и вылезет, там же и потонет…
Так считали здесь все.
Якоб из Маркин поднял руку, осенил несчастных крестом через откинутую полость шатра, затем обратился к бану:
— Этим уже нельзя помочь, верно?
— Верно…
— Надо ли губить их, чтобы они других не погубили?
— Да, надобно…
— Так что же в тебе, великий бан, вновь милосердие пробудилось к убитым еретикам? Зачем ты травишь себя раскаянием? Не думай, господин бан, что, став на их сторону, ты совершил бы добро для себя и родной страны. Злом даже против зла нельзя добра достигнуть. Но я, несмотря ни на что, с доверием оставляю у милости твоей брата Балажа!