— В пути погиб мой любимый сокол, — сказал король. — Много истинных утех доставил он мне…
— Источники утех наших гибнут с легкостью. Вот и деспот Лазаревич сколь нежданно преставился. А я почитал, что долго еще усладой моей он будет, ибо много радостей получил от него…
— Источники утех? Они не только гибнут, но и меняются в корне. Еще недавно главной отрадой моей были победы в делах государства. А ныне мне любых деяний дороже строки Цицерона… Влюбленности слаще ритмы Овидия. Формы женские я ныне более ценю, во мраморе и в камне воплощенные. Подумать можно, что сие показатель большей мудрости, но то не мудрость, а упадка признак. Ибо действие, даже самое дурное, всегда значительней размышлений о нем, даже самых дивных размышлений!
Господина Силади никогда не занимали столь высокие материи, никогда он о них не задумывался, ибо до сих пор вся его жизнь полностью была поглощена сначала битвами с турками, а потом борьбой за обогащение, — и теперь он скорее воспринимал голос Сигизмунда, но не смысл слов его. Он и отвечать на них не стал, только гмыкал да головой покачивал.
— Внутренняя потребность гонит меня к ним, — продолжал король, — хоть и ведомо мне, что, ими себя услаждая, обрету лишь мягкость тления. Я и теперь охотнее бы занимался этими науками в Буде. Но ведь так уж устроен человек: и признаться себе не желает в том, чего боится, и сам же себя растравляет. Непорочную девицу взять хочет, когда, пожалуй, и порушить ее не в силах, полстраны в седле проскакать желает, когда и полеживает-то с трудом, орехи хочет зубами колоть, а сам и гречневую кашу, на молоке сваренную, едва прожевать может… Ты, благородный Силади, не так мыслишь?..
Истинно так, — нерешительно согласился Силади и тотчас, словно мысль эта грызла его давно, поспешно проговорил: — Дочь моя Эржи очень уж науками этими новыми себя утруждает. До той поры покою мне не давала, покуда я не нанял ей ученого отца Гергеля Шелени, много стран объездившего. Может, и она погибель чует?
Сигизмунд, хоть и был сильно удручен, улыбнулся трогательной и простодушной отцовской тревоге и успокоительно произнес:
— Каприз молодой, и ничего более, это я тебе говорю, а уж мне женская порода ведома. Все пройдет, когда жизнь ее по-другому сложится.
— Так ли, великий государь?
— Так. Янош Хуняди как раз и гож для нее, воин он отменный, хоть с науками не в ладу. Вот они и сойдутся.
— И я так разумею. С почившим в бозе деспотом Лазаревичем замыслили мы это, когда Эржи была еще дитя малое. Очень люб был деспоту Янош.
— Да и мне он угоден.
— Он, верно, постарше Эржи, но мужчина в расцвете сил. Не ветрогон. Эржи покой возле него обретет.
— Еще бы и Михала твоего с кем-либо сосватать.
— По времени пора бы, да вот охоты к тому нет в нем.
— Оно, если подумать, так нежелание его и не дивно. Жена частенько недругом при муже состоит. Воистину поклясться в том могу…
Король умолк, словно ожидая, что Силади подхватит нить беседы, но тот молчал, и Сигизмунд заговорил опять:
— И я ранее не поверил бы, что сам велю жену, избранницу свою, в ссылку отправить… В неволю вверг ее, но и себя в неволю обратил тоской своей, и моя неволя ничем не легше… Кто объяснит, где начало разладу в жизни нашей… В глаза всегда мне клялась, а за спиной — иным клятвы давала. Да и ныне из Варада все клятвы шлет, на кожах писанные. Но кто ей поверит?..
Он говорил скорее про себя, к себе самому обращаясь. Силади слушал, едва осмеливаясь перевести дыхание. Однако Сигизмунд вдруг замолчал и, будто устыдившись собственных признаний, с деланной веселостью сказал:
— А Михалу мы все-таки сыщем хорошую жену! Не повредит его милости, ежели малость его приструнят.
Теперь, когда король изменил тон, они вновь погрузились в обсуждение семейных дел, и за хлопотами мало-помалу рассеялись грусть и безнадежность.
Пока они вдвоем по-стариковски проводили время, в противоположном крыле крепостного замка дочь Силади сосредоточенно и увлеченно беседовала со священником. С детским восторгом взирала она на его по-цыгански смуглое, сильное, мужественное лицо и, наклонившись вперед грудью, буквально пила слова его, лившиеся из-за ограды сверкающих белых зубов. Иногда из массы волос ее, цвета пшеничного колоса, падал на лоб выбившийся случайно локон, и она чуть жеманным движением возвращала его на место, все время облизывая между тем губы, будто кошка, заметившая любимую пищу. Ее надменное лицо с несколько жесткими чертами необычайно смягчилось, и голос, когда священник сделал небольшую паузу, мягко зазвучал в тишине: