Широколобый, беловолосый, с наивно-хитроватым взглядом почти прозрачных голубых глаз и мощными покатыми плечами, он действительно походил на Алешу Поповича, каким его изображали на лубочных картинках. В его густом и напевном голосе тоже было нечто былинное.
Работоспособности Фуфаева можно было лишь позавидовать. Не только одна, но даже несколько бессонных ночей подряд на нем не сказывались. Вот и сейчас он выглядел совершенно свежим и бодрым, как после длительного спокойного сна.
Когда я вошел, он взглянул на часы и, почесав ручкой у себя за ухом, спросил:
— Торопишься, Белецкий? У нас с тобой еще десять минут в запасе. Сейчас допишу. А ты пока газетку почитай. Небось нерегулярно читаешь?
— Как придется.
— Ну, это не разговор. Твое счастье, что мы вдвоем: ты не говорил, я не слушал… Ну, присаживайся, присаживайся. Возьми то креслище, оно помягче, ублаготвори свои кости. А газетку все-таки почитай…
Алеша урезонивал меня в своей обычной манере, по-родственному. В таком стиле он разговаривал со всеми сотрудниками управления. С одним — по-отцовски, с другим — по-братски, а кое с кем и по-сыновнему. Со мной, как с начальником ведущего отделения уголовного розыска, он придерживался братского тона. Но сейчас в его голосе проскальзывали отцовские нотки. Из этого, учитывая, что структура инспекторской группы с нового года менялась, можно было сделать некоторые выводы…
— Говорят, скоро будешь опекать уголовный розыск и наружную службу?
— Говорят, говорят… — пропел Алеша, не поднимая глаз от лежавшей перед ним бумаги. — Ну и пусть говорят… — Он протянул мне номер газеты: — Вот. Минута молчания.
Потом он завизировал две мои бумаги, и я уехал в Ленинское райуправление милиции, а затем вернулся в розыск.
Приметы эпохи видны в вестибюле любого учреждения. Здесь легко разглядеть характерные черточки быта, психологии, интересов, вкусов. И, должен сказать, образ моего современника, который отражался в вестибюле Московского управления милиции тридцатых годов, мне нравился. Нравилась его целеустремленность, бескомпромиссность, мозоли от строительства «крупнейшей в Европе Днепрогэс» и «лучшего в мире Метрополитена». Мой современник не сомневался в своем праве перекраивать жизнь и презирал всякие трудности. Да и какие трудности могли помешать ему, сочетавшему русский революционный размах с американской деловитостью?!
Революция победоносно завершена. С голодом, разрухой и безработицей покончено, успешно осуществлены индустриализация и коллективизация. Нэпманам — крышка. Кулачеству как классу тоже крышка. Надо только работать, работать и работать. «Наш паровоз вперед лети, в коммуне остановка…» И паровоз стремительно мчался вперед. Его бег ощущался в лозунгах и в плакатах, висевших у входа в учреждение.
Стенгазета «Милицейский пост» висела рядом со столиком вахтера, круглолицего, спортивного вида парня. Материалы стенной газеты постоянно обновлялись. Когда я первый раз видел газету, передовая была посвящена итогам 1934 года. Теперь вместо нее в черной рамке были фотография Кирова и правительственное сообщение о его убийстве…
Когда я поднимался по лестнице, меня окликнул Эрлих. Старший оперуполномоченный был ниже среднего роста — «карманный мужчина», как говорила моя секретарша Галя, — но держался прямо и поэтому издали казался высоким.
— Очень кстати, а то я договорился о встрече с Шамраем, — сказал он, пожав руку и подарив мне свои обычные полпорции улыбки.
Улыбался он часто, но как-то неохотно, словно придерживаясь обязательного параграфа некоего устава. Короткая улыбка, легкий наклон головы, энергичное рукопожатие — все это делалось быстро, четко и рационально. Эрлих не любил ничего избыточного: ни эмоций, ни жестов.
— Вы знаете, что делом Шамрая интересовалась прокуратура? — спросил я. — Видимо, придется сегодня докладывать Сухорукову. Какими-нибудь дополнительными данными вы располагаете?
— Пока нет, — сказал Эрлих. — Но дело, кажется, не столь уж сложное. Через два-три дня я вам представлю свои соображения.
— Что ж, три дня срок небольшой.
— Я вам не потребуюсь?