— А сейчас арауканы существуют? — спросил я.
— Они живут в лесах за рекой Био-Био, — угрюмо ответил Мендоса. — Стоило ли столько сражаться, чтобы человечество в конце концов даже не знало, существует ли такой народ! Педро де Вальдивия пришел к ним с огнем и мечом. Они победили дикари победили опытного воина! — а слава досталась ему, побежденному захватчику!. Его именем назвали город на побережье, его статуя стоит в Сант-Яго… А наши арауканы, кто о них знает? Нет, нет, Алехандро, открытие новых миров тоже не принесет счастья людям!
— Не везде же обстоят дела так, как в Чили… — начал я.
— О, я был, не только в Чили! — перебил меня Мендоса. — Я знаю мир, я старше вас, Алехандро. Я понимаю — вы опять говорите о своей стране… Но в мире столько людей — и не все они согласятся жить в стране, устроенной так, как ваша…
Мендоса спорил, что и говорить, здорово! Но я, хоть и начал спор с такого шаткого аргумента (особенно неубедительного для Мендосы с его взглядами на жизнь), все же не хотел признать себя побежденным и долго пытался втолковать ему, как устроен мир и каковы его перспективы. Мендоса только скептически качал головой и заверял, что всякий человек хочет жить по-своему, что одного счастья для всех не придумаешь.
В доказательство того, что люди по-разному понимают счастье, он тут же привел пример.
— Вот в Сант-Яго один человек захотел изобразить на своем теле историю приключений Робинзона Крузо — это есть такой роман, вы, наверно, читали. Он сделал на теле 700 картин и для этого вытерпел 22 миллиона булавочных уколов! 22 миллиона, Алехандро, вы только подумайте!
Пример мне показался совершенно несуразным, и я спросил:
— Что же, это, по-вашему, и есть счастье?
— По-моему, нет, — резонно возразил Мендоса, — а вот он счастлив! Я с ним говорил: он так гордится тем, что сделал!
Затем Мендоса сказал, что он не хотел бы жить в такой стране, которую я описываю («Хоть там, вероятно, и очень хорошо!» — вежливо прибавил он), ибо для него свобода — выше всего.
— А здесь вы свободны? — уже со злостью спросил я.
Мендоса неожиданно заявил:
— Здесь я могу добиваться свободы и счастья, потому что здесь много несчастных, а если в вашей стране все счастливы, то мне было бы стыдно чего-то добиваться. А это же еще хуже!
Мак-Кинли, в эту минуту подошедший к нам, захохотал. Я в первый раз слышал, чтоб он громко смеялся.
— Вы его не убедите! — сказал он. Когда он отошел от нас, Мендоса быстро спросил:
— Алехандро, как вы думаете, — это хороший человек?
— Он ведь тоже вместе со всеми вытаскивал вас из пропасти, — оказал я, чтоб уклониться от ответа.
— О, это не то! Вместе со всеми — да; ведь иначе ему было бы стыдно. Один — не думаю. Нет, нет, он не спустился бы в пропасть, как сеньорита Мария!
Мне совсем не хотелось обсуждать достоинства Мак-Кинли, и я сказал:
— Ну, я слишком мало знаю, Мак-Кинли, чтобы спорить с вами… А вы, Луис, хороший человек? — шутливо спросил я.
Мендоса произнес свое: «Quien sabe?» и серьезно задумался.
— Я не очень плохой человек, — словно оправдываясь, сказал он после паузы. — Это жизнь меня делает плохим.
Я хотел сказать, что это очень удобная теория, но промолчал.
Мы спускались все ниже, и местность становилась приветливой и красивой. Это была уже tierra templada — полоса умеренного климата. Тут бродили стада быков и овец, росли деревья, трава, цветы… И хоть с гор тянуло холодком, но яркое солнце и чистый воздух прибавляли нам сил. Мендоса тоже выздоравливал, но нога у него еще болела, и его тащили индейцы оригинальнейшим способом — на стуле, привязанном веревкой, протянутой через лоб носильщика (так путешествовали здесь миссионеры). У Мендосы вид был при этом довольно нелепый (тем более, что ногу его пришлось укрепить на специальной планочке, прибитой к стулу), и Маша, посмотрев на него, решительно отказалась путешествовать таким образом, хоть первый день ей было очень трудно идти.
Трава на холмах вокруг совершенно пожелтела — щедрое чилийское солнце успело ее выжечь, хотя здешнее лето лишь начиналось. Растительность и здесь оставалась довольно скудной, но все же это было не то, что вверху, где только и видишь колючие кактусы да скорченные, точно в судорогах, ветки адесмии. На той высоте, где мы видели котловину, исчезла даже тола — самый жизнестойкий кустарник Кордильер, рискующий подниматься в горы выше всех. Маша собирала там лишь редкие чахлые травинки, пучками торчащие кое-где среди камней, да еще — мхи и лишайники. Тут дело другое, тут жизнь! Маша, забыв о своих ушибах, так и сновала по лужайкам, собирая травы, цветы, листья. Она радовалась — такой коллекции все ботаники в Москве будут завидовать.