— Все мои сбережения, — не без иронии заявила она. — Если нужно, берите…
Понятые, сосредоточенно наблюдавшие за моими действиями, переглянулись.
— Сядьте у окна и не отходите от него, пока не закончится обыск, — сказал я старухе и двинулся вдоль левой стены.
Я осмотрел стол с посудой, заглянул в платяной шкаф. В нем на перекладине висели: зеленый прорезиненный плащ, поношенное демисезонное пальто, старенькая шерстяная кофта, две юбки и платье. Внизу, в ящи*ке, лежали стопки пожелтевших от времени простыней, наволочек и нательного белья, а под ними — допотопный сплюснутый ридикюль с документами.
Роясь в шкафу, я периодически поглядывал на Солда-тенкову. Неприятная процедура обыска как будто не трогала ее. Она сидела, сложив руки на коленях, опустив голову, и думала о чем-то своем.
Я осмотрел паяную-перепаяную машинку, а из-под табуретки, на которой она стояла, вытащил узел. В нем оказались обрезки сукна, приклада, отпоротые карманы и воротники.
Испытывая жгучее чувство стыда, я сел за стол, кое-как оформил протокол обыска и отпустил понятых. Оставалось допросить старуху. Я поинтересовался, способна ли она давать показания, и поставил перед ней те вопросы, которые остались невыясненными накануне. На этот раз я задал их спокойно, без нажима.
— В милиции, когда меня взяли, я рассказала правду, — ответила Солдатенкова. — На барахолке купила старые пальто, распорола и сшила детские. Получилось сами видели как. Раньше не шила. За старье заплатила пятьдесят рублей, детские пальтишки хотела продать рублей по двадцать пять.
— Что вас заставило пойти на это? — спросил я.
Солдатенкова вздохнула:
— До войны я работала в колхозе. В сорок первом бежала от немцев в Ленинград, устроилась посудомойкой в воинскую часть, потому, наверно, и выжила. Только здоровья не стало. Начались приступы. Легла в госпиталь, что на Суворовском, там подлечили немного, когда вышла — опять одолели… Нанялась ночным сторожем, надеялась — обойдется. Зря надеялась. Чужие люди «скорую» вызывали… Теперь вот уже месяц сижу без дела, а жить-то надо…
— Вы можете чем-нибудь подтвердить свое заболевание? — задал я последний вопрос.
Старуха порылась в шкафу и, вынув ридикюль, высыпала из него на стол ворох ветхих бумажек:
— Надо поискать здесь…
Я разворачивал бумаги одну за другой… Справка сельсовета о рождении, справка об образовании, выписки из приказов с объявлением посудомойке Солдатенковой благодарностей, Почетная грамота… Я вспомнил, с какими мыслями шел сюда, как искал в этом потрепанном ридикюле деньги и ценности, и мне опять стало не по себе.
Я ушел от Солдатенковой вечером и унес с собой не машинку, а справки о болезни и выписки из приказов. Мне было ясно, что судить ее не придется. Но согласится ли с этим Катков? Помня его установки, я с тревогой думал о встрече с ним, и, как оказалось, не напрасно.
На следующий день Катков появился на службе с небольшим опозданием, довольный результатами своей поездки в Москву.
— Ну, Плетнев, как твои успехи? — спросил он, взял дело и стал читать. Через минуту, просмотрев его наполовину, Катков процедил сквозь зубы: — Обморок, тряпье, два рубля с мелочью, старые выписки из приказов. Зачем все это?.. Осудили бы за милую душу… А теперь что? Придется переделывать…
— Не буду, — ответил я.
— Это почему же? — возмутился Катков, и на его скулах заходили желваки.
— Потому что я вел следствие как положено… и считаю, что дело должно быть прекращено.
— Уже и судить нельзя! — взорвался мой наставник. — Это преступницу-то, пойманную с поличным! Ты что, спятил?!
— Закон предусматривает случаи, — сказал я, — когда содеянное вроде бы и содержит признаки преступления, но фактически не может быть признано преступным…
— Тоже мне, законник нашелся! — в ярости закричал Катков. — Хватит умничать! Я дал тебе плевое дело, пле-во-е, иначе не назовешь, а ты его испоганил! Не выйдет из тебя следователь, адвокатская твоя душа! Я тебе такой отзыв дам — всю жизнь будешь помнить!
Он схватил дело и, хлопнув дверью, ушел. В кабинет заглянул мой однокурсник Гусько, позвал обедать. По пути в столовую я рассказал ему о конфликте.