— Да, кругом завалы, — подтвердил Шаршаров, — еще не просмотрены документы с прошлых лет. Количество всевозможных деклараций, которым вы даете ход, примерно в десять раз меньше поступающих на рассмотрение… Мне еще никогда не приходилось встречаться с таким медленным делопроизводством… хотя вы все это называете осторожной предусмотрительностью… — Шаршаров запнулся, видимо поняв, что хватил через край в порицании медлительности шефа. — Впрочем, я назвал бы это неторопливой мудростью…
— Ах вы подхалим, — пожурил его в ответ шеф и со страдальческой миной глянул на часы, которые шли очень медленно. И тряхнул головой, словно желая избавиться от какого-то дурмана. — Ах вы льстец. А я заслушался, убаюкиваясь… Все же человек слаб, слаб, падок на лесть. — И, прищурившись, посмотрел перед собой в одну точку… зияющую точку, сквозь которую просматривался, как мираж, Млечный Путь.
И в эту минуту Нахангов, мучившийся от догадки, понял, кто есть он, сидящий сейчас в шатре, и, словно в беспамятстве, закричал:
— Неужто это он?! Явление народу! Сталин!
Давлятов вздрогнул, услышав это имя, и побледнел оттого, что мрачные его предчувствия сгустились в реальность.
— Нет! Этого не может быть, — пробормотал он, хотя не был ни напуган, ни даже взволнован… будто холодная заклепка в памяти.
А Нахангов прокричал тем временем не своим голосом… прорезался такой звук, словно шел от первых утробных звуков, еще не отшлифованных в слова, но нанизывающий роды и поколения… возглас Матери человеческой…
— Иосиф Виссарионович, возвращайтесь! Кругом беспорядок! Летим мы черт-те где — в хаосе… Надо влить пламя в огонь, силу в мышцы, беса в ребро, седину в бороду… баобаб в дупло, гвоздь в толпу… Иосиф Виссарионович, вы слышите?! Ау! Уа! — Нахангов развернул своего даджаля и пролетел, орущий, совсем близко от ракеты Давлятова, и тот потянулся, чтобы прикрыть ему рукой рот, но промахнулся.
— Да замолчите вы! Не будоражьте историческую память… Тихо, тихо…
Но Нахангов, правда, с меньшим рвением, как бы отрезвленный, продолжал кричать:
— Иосиф Виссарионович. О, какое это откровение! Какая казнь! Какое спасение! Ради этого мига я готов терпеть неудобство полета, не пересаживаясь в свою персональную машину…
Тот, кому он кричал, в эту минуту как раз наклонился, чтобы скрепить своей подписью документ, название которого успел прочитать сверху Дав-лятов: «Всемирная декларация о подушном налоге ненатуральном обмене дарами природы и об отмене транснациональных валют — фунтов стерлингов, иен, долларов, марок, тугриков…» Сидящий в шатре поднял голову, и какая-то тень, похожая на воспоминание, промелькнула по его угрюмому лицу… и отлетела от него, как звук.
И в эту минуту мини-магнитофон в очередной раз подлетел к уху Дав-лятова и просвистел безо всякой связи: «Вспоминай! Вспоминай! Вспоминай!» — и Давлятов вдруг опять вспомнил те фолианты, которые своей страстью и логикой помогли ему в разоблачении Салиха, — «Огнеупорные породы» автора Бабасоля и «Гениальный роман» автора Шаршарова, с весьма лукавой начинкой.
И сразу же на площадку недалеко от шатра, куда сверху был устремлен растерянный взгляд Давлятова, выбежали двое заседателей, неся с собой какую-то ширму или занавес, быстро установили все это и вытянулись в неподвижности по обе стороны. К ним выпорхнула та самая грозная судья, заменившая плотный, неженский джинсовый костюм на легкомысленный наряд белый пиджак над короткой юбчонкой, чуть ниже пояса, в высоких желтых сапожках с изогнутыми кверху носками.
В руке у нее блеснула та самая сабля, облокотившись на которую сидел Ибн-Муддафи. Она грациозно взмахнула саблей, будто разрезая занавес. Занавес отодвинулся, и из-за ширмы показалась некая пирамидальная конструкция из зеркал, прямых и кривых, сложенных так, чтобы создавать иллюзию… аллюзию… люзию… мюзию… канюзию…
— Оле-ап! — крикнула судья, в которой неожиданно вылупился талант цирковой актрисы, и по мановению ее руки зеркала повернулись причудливым отражением, и Давлятов с удивлением заметил внутри зеркала Бабасоля, прижатого, как куколка в своем коконе. Но вот плечи его стали вытягиваться, раздваиваясь, и от фигуры Бабасоля отделился Шаршаров и застыл с бледным восковым лицом, и оба они — академик и известный беллетрист-возвращенец вытянулись в такой мучительной позе, словно были сиамскими близнецами, с туловищем о двух головах.