Иногда я часами лежал под машиной, выползал оттуда перепачканный с ног до головы, узнать меня было нельзя, одни зубы блестели. Но мне нравилась моя усталость, и эти пятна машинного масла, и летучий пронзительный запах бензина. Я думал, что дяде Селиму, который корпит над бумагами за канцелярским столом, недоступна блаженная тяжесть утомленных мышц. «Кто распоряжается, тот не устает», — гласит поговорка. А без работы, без усталости от нее, как почувствовать полноту жизни?!
Нет, Халлы не может быть с ним счастлива! Разве он таскал для нее ведрами воду из арыка и ворочал в котле кипящее белье? Даже терпкий запах мыла мил в воспоминаниях, и Халлы вдыхала тот же самый воздух.
А блещущий сердитыми молниями взгляд голубоглазой директорши? Камень бы съежился от страха. А я устоял, не отступился от Халлы.
По-прежнему мечтал усадить Халлы в кабину своего грузовика и поэтому всячески разукрашивал ее: на стенки наклеил разноцветные открытки, а к раме переднего стекла прикрепил букетик. На сиденье заботливо положил подушку, сшитую матерью. Товарищи подтрунивали над перстнем на моем мизинце: «Бирюзу одни девчонки носят!» Кольца давно вышли у мужчин из моды. Но какое мне дело до моды, если так захотела Халлы? Я искоса поглядываю на камушек; днем он кажется голубым, как небо, но в сумерках темнеет и напоминает перчинку-родинку на правом крыле носа. С перстнем этим происходят постоянные превращения: словно щеки Халлы, он то вспыхивает, то бледнеет. И выходит, что Халлы постоянно со мною и на длинных пустынных дорогах, и в безлюдных ущельях, и на горных перевалах.
Нет, я не мог верить в вероломство Халлы. В народе говорят: кто не мил, от того лицо отворачивают. Но Халлы никогда не сторонилась меня.
Напрасно Гюльгяз бранила дочку завфермой. Как многие люди, старуха вымещала на молодежи бессильную злобу собственной судьбы. Ее выдали замуж насильно, а о соседском сынке, которого она любила, родичи отозвались с презрением: батрак батраком и останется. Подыскали жениха посолиднее. Кто же знал, что тот бросит семью и уйдет к богатой вдове, польстившись на чужой достаток? Гюльгяз желала сыну счастья по собственной мерке. Ей мнилось, что счастье — это широкая прямая дорога. Лишь бы на нее выбраться, а там можно и дух перевести. Но счастье бродит по горам и ухабам, к его ступням цепляются колючки.
На следующий день после тревожного разговора с Гюльгяз спозаранку я подкатил на грузовике к зданию финансового управления. Решил разыскать дядю Селима, узнать у него самого, что ложь, а что правда. Обыкновенно я подходил к окну и заглядывал, там ли он. Или его вызывал кто-нибудь из сотрудников. Нас считали близкими родственниками, и мне выказывали всяческую предупредительность.
В этот раз я видел, что меня заметили, но никто не повернул головы, не побежал предупредить дядю Селима. Интересно, что произошло?
Я спрыгнул на землю, обогнул длинное одноэтажное здание и со двора вошел в дверь.
Дядя Селим был в своем кабинете, но сидел не за столом, а расположился в сторонке. У него оказался посетитель, и этим перемещением хозяин кабинета подчеркивал личный, дружеский, не служебный характер беседы. Увидев меня в дверях, дядя Селим вскочил с кресла, позабыв извиниться перед собеседником, и радостно сжал мне руку двумя ладонями.
— Мой племянник, скорее даже младший брат. Он, правда, ростом и обликом в меня не удался, видишь каков богатырь? Земля дрожит под его сапогами. И характер крепкий.
Посетитель, нахмурившись от вторжения постороннего лица, которое прервало доверительный разговор, теперь широко осклабился и посмотрел на меня с благосклонностью.
— Не забудешь пригласить дядю на свадьбу, молодец? — пошутил он. Затем добавил с оттенком укоризны: — Повезло этой молодежи, ни трудностей, ни горя не знавали. Мы вручаем им государство уже созданное нами, готовенькое.
Из этих небрежно брошенных высокопарных слов я заключил, что посетитель дяди Селима из «ответственных». Захотелось поскорее улизнуть. Вполголоса, скороговоркой пробормотал, что если дядя Селим договорится с моим начальством, сегодня же в ночь сделаю пару ездок за черепицей для крыши его нового дома.