От роз — до гвоздик и гладиолусов: новобрачные традицию блюли, да туристы подбрасывали!
Помню долгую дискуссию о том, этично ли это, от памятника цветы тырить:
вывели в оконцовке, что дядя Петя там всё–таки не похоронен, а цветы окрестные менты всё равно к утру сами собирают, да цыганам оптом сбрасывают! Это ж не Пискарёвка!
Гениальный был момент, когда они нас всё–таки повязать решили: Я, набрав любимых роз, первым домчался до Синодской арки, ведущей на Красную, и оглянулся назад (хоть в соляной столп не превратился!).
Там, петляя и перепрыгивая через ограду, вензеля выписывали все остальные, но круче всех был бегущий букет длиннющих гладиолусов в хайкингах: это был Лёшка Боцман, и так невысокий, да ещё и букетик ростом и объёмом с себя прихватил!
Ну, окрестные проходные мы–то получше их знали, так, с вылетом на Бульвар Профсоюзов и обратно, испарились!
А цветы мы, всё–таки, и после постоянно таскали, да и потом на Канал Грибоедова без них никогда не приходили!
Ты говоришь, что сквот на Грибоедова был более уютный? Полностью согласен! Но разгадка тут, скорее, крылась в его отдалённости от «Треугольника» и в обилии других вписок по дороге: кто–то оставался у Ярочкина на Красной, кто–то на Почтамской у Матроскина, кто–то у Крюкова канала вместе с Лёшкой Уфимским, а кто–то не мог пройти мимо Декабристов, где была большая квартира, ныне покойных, Ёза и Янки Ишмуратовых.
В общем, по дороге, отряд то и дело недосчитывался очередного бойца, и до места назначения добирались лишь самые стойкие, такие, как мы с Ингером (Железновым) и Валеркой Блэйком. Причем последние иной раз приносили меня на своих плечах.
На Канале было клёво, даже, кажется, и телефон был! Плюс вечно несливающий бачок унитаза, который мы с Блэйком периодически пытались починить, да только практики из нас хероватые получились: как инженеры по образованию, конструкцию устройства секли на ноль, а вот чтобы качественно исправить…
Недавно вспоминали, как какая то интеллигентная барышня туда зашла, передать кому то что то. А потом, перепуганная, жаловалась, что она по ошибке заглянула не в ту комнату, а там четверо полуобнаженных фавнов вокруг трехлитровой банки пива распевали под гитару оперными голосами из «Мамы» Боярского: «Ля–ля–ля-ля–ля, была я на ярмарке, ля–ля–ля стою у дверей… ля–ля–ля вернулась с подарками…
Ну, я это пел, каюсь, а что до того, что все в трусах (хорошо, хоть в них!) — так ведь лето, жарко было!
Если помнишь, мы с Ингером крайнюю комнату занимали: обычный безмебельный пенал с видом на Канал. Так вот его, как прирождённого дизайнера, отсутствие оной мебели сильно беспокоило: мне на это было — как от Крестов до Алькатраса, два матраса по углам присутствуют, и ладно!
Хрен с ним, если бы он только по поводу неё сокрушался, так нет, творческая натура художника требовала выхода, причём немедленно!
Как–то раз, возвращаясь, то ли с Казани, то ли с Трёх Углов, навестив все попутные пьяные углы и затарившись «Ркацители» по 4 рубля под завязку, с трудом поднявшись по лестнице, открываю дверь в нашу комнату и ни хрена понять не могу: передо мной ОКНО!
Этот гибрид Нимейера и Церетели приволок откуда–то огромную раму от пола до потолка, со стёклами и форточкой (слесарь Полесов, блин, без мотора), и водрузил её ровно посередь комнаты! Намертво!
Я это тогда даже как глюк не воспринял: просто есть преграда, которая мешает мне пробраться к моему матрасику, который мне сквозь неё и виден, к тому же!
Теперь рассказ Ингера:
— Лежу я, никого не трогаю, Кастанеду почитываю. Думаю, вот, сейчас Рыжов заявится, принесёт чего–нибудь (ага, а я уж и костерок развёл, и веточек подбросил, этих, как их там… можжевеловых! Чтобы дымок пах!). Тут открывается дверь и на пороге выплывает тот самый ёжик из сильного тумана, с авоськой сушняка.
Окидывает взором комнату, видит постель, видит препятствие, секунду думает, подходит к раме, открывает ФОРТОЧКУ, просовывает в неё и аккуратно ставит на пол драгоценную ношу, а после с невообразимыми матюгами сквозь неё же втискивается сам!
И ведь влез! И ни одного стекла не побил!