— Простите, вынужден был прерваться… На чем мы остановились, мэтр?
Как много я тогда понял! И вы догадались об этом.
У меня ведь, что бы вы ни делали, есть одно громадное преимущество: я убил.
Позвольте поблагодарить вас за то, что в своем заключении вы так просто и без всякого мелодраматизма резюмировали итоги следствия; товарищ прокурора был этим не на шутку разозлен и даже заметил, что в вашем изложении дело приобретает характер заурядного происшествия.
Как видите, я хорошо осведомлен. Мне известно даже, что однажды, когда вы говорили обо мне с коллегами, вас спросили:
— У вас было достаточно случаев разобраться в Алавуане. Скажите, по-вашему, он совершил преступление предумышленно или в состоянии аффекта?
С каким замиранием сердца я ждал бы вашего ответа, будь я рядом с вами, господин следователь! У меня наверняка побежали бы мурашки по телу от желания подсказать вам нужные слова.
Вы, вероятно, помедлили, откашлялись…
— По долгу и совести заявляю, что твердо убежден в одном: что бы Алавуан ни утверждал и даже сам ни думал, он действовал в состоянии ограниченной вменяемости и поступок его не был предумышленным, Так вот, господин следователь, я огорчился за вас.
И вновь был огорчен, когда вы появились среди стажеров. В моих глазах несомненно читался упрек — недаром чуть позже, перед уходом, вы на несколько секунд повернулись ко мне и подняли глаза. Если я ошибаюсь — тем хуже, но мне показалось, вы просите у меня прощения.
По-моему, смысл вашего немого обращения ко мне был таков: я честно сделал все, чтобы вас понять. А уж судят пусть другие.
Нам больше не положено видеться, и мы не увидимся.
Каждый день перед вами будут проходить новые подследственные под конвоем жандармов, новые, более или менее толковые, более или менее возбужденные свидетели.
Я доволен, что все уже позади, и тем не менее признаюсь: я завидую этим людям: у них еще есть возможность объясниться, а я могу рассчитывать лишь на свое письмо, которое вы, может быть, даже не прочитав, сунете в папку с надписью «Для глупостей».
Это было бы прискорбно, господин следователь, и я говорю так не из тщеславия. Прискорбно не только для меня, но и для вас: я собираюсь открыть вам нечто такое, о чем вы не подозреваете, с чем не желаете примириться, что втайне мучит вас, нечто такое, в чем заключена правда, и я это знаю — с тех пор, как я очутился по ту сторону, у меня больше опыта, чем у вас. Так вот: вы боитесь!
Выражусь определеннее: вы боитесь того, что случилось со мной. Вы боитесь себя, боитесь, что у вас внезапно пойдет кругом голова, боитесь того отвращения, которое — вы сами чувствуете — зреет в вас медленно и неутомимо, как болезнь.
Мы ведь с вами люди одного типа, господин следователь.
У меня достало смелости пойти до конца; почему бы вам тоже не набраться ее и не попробовать понять меня?
Я пишу вам, и мне вспоминаются три лампы под зелеными абажурами перед судьями, еще одна перед товарищем прокурора и смазливая журналистка за столом для прессы: со второго заседания какой-то юный коллега начал носить ей конфеты, которыми она великодушно оделяла соседей — собратьев по перу, адвокатов, меня.
Ее конфета была у меня во рту, когда вы зашли посмотреть, как идет процесс.
Любите ли вы наблюдать в качестве зрителя, как судят тех, чьи дела вы расследовали? Сомневаюсь. Коридор перед вашим кабинетом никогда не пустеет. Один подследственный тут же сменяет другого.
На мой процесс вы заглянули дважды: в день оглашения приговора вы тоже были в зале; вероятно, поэтому я и не взорвался.
— Ну, что я говорил! — лопаясь от гордости, кричал мэтр Габриэль собратьям, подошедшим поздравить его. — Веди себя мой клиент поразумней, я добился бы полного оправдания.
Дурак! Ликующий самодовольный дурак!
Не спешите! Если хотите посмеяться, вот вам удачный повод. Старый бородатый адвокат в порыжелой мантии позволил себе возразить:
— Легче, дорогой коллега! Когда убивают из револьвера — оправдывают направо и налево. Когда ножом — изредка. Когда руками — никогда! В судебных анналах не найдется ни одного примера оправдания подсудимого при сходных обстоятельствах.