13 ноября
Пасмурные дни. Я немного оскандалился: съел в Кремле кусочек языка, не очень, видимо, свежего, и у меня случилась обычная моя гастрономическая история, в довольно слабой форме, что касается самого припадка, но несколько более упорная в смысле расстройства желудка, которое у меня обычно в два-три дня проходит автоматически, а тут уже пять дней не прекращается, несмотря (а может быть, благодаря) на лечение. Так как я в момент заболевания находился на обследовании в Кремлевской комиссии[444], то мне предложили лечь на обследование в Кремлевскую больницу (это на Воздвиженке, близ угла Моховой), где я сейчас и пишу это письмо[445]. Лежу я здесь (вернее, сижу) уже третий день, ни черта не делаю, начинаю хорошо питаться, в меру восстановления желудка, подвергаюсь всяким анализам и обследованиям, уклоняясь упорно от более трудных, как, например, рентгеновский просмотр желудка или анализ желудочного сока. Лечиться здесь я ведь все равно не буду (особенно после того, когда на Фрунзе наши эскулапы так блестяще демонстрировали свое головотяпство[446]), а за границей врачи здешним анализам все равно не поверят. Ничего у меня найти не могут: сердце увеличено всего на два см, что при моем возрасте давно ниже нормы, аорта мало расширена, склероз небольшой, печень никаких болезненных явлений не показывает, селезенка увеличена, но не болезненна, моча нормальная etc. Единственное — это малокровие и недостаток гемоглобина и красных шариков[447]. Это, очевидно, результат того, что я почти не бываю на воздухе и солнце, и вывод отсюда, конечно, — необходимость перемены режима, поближе к природе.
Похитрее вопрос, как это сделать. Во всяком случае, никакой болезни клиническое обследование у меня не находит. В дальнейшем предстоит мудреная задача комбинировать врачебные предписания насчет отдыха — с необходимостью скорейшей поездки в Лондон и с участием в построении нового объединенного Наркомторга. Получил я письмо от Гринфельда, Смирновой и Чернышева. Первых двух я постараюсь взять в Лондон немедленно по своем туда приезде. Чернышев же там, конечно, совершенно не нужен, и ему, по-моему, надо собираться восвояси. При случае, Любонаша, передай им это, самому мне писать некогда.
В Париж я думаю на два-три дня заехать, по-моему, не следует уезжать, не попрощавшись. Может быть, еще придется когда-нибудь иметь дела с французами.
Ну, пока до свидания, мои милые и дорогие. Спасибо за ваши письма: я был очень им рад, особенно — хорошему, доброму тону. Уж потерпите, мои любимые, теперь недолго, я думаю, осталось ждать, и скоро мы заживаем опять все вместе. Обучайте меня английскому языку и верховой езде.
Целую, обнимаю всех крепко.
Милый мой дорогой Любанаша! С прошлой почтой я провинился и не приготовил ни тебе, ни милым девочкам письма. Нельзя сказать, чтобы я много работал, но все же: "дела не делай, дела не бегай", — то туда, то сюда, разные разговоры, свидания и пр[очее]. Затем работоспособность у меня, д[олжно] б[ыть], понижена, и я успеваю делать в единицу времени гораздо меньше. Настроение у меня все время очень хорошее, дело теперь, главным образом, за организацией новой коллегии и усадкой на новых местах, но дело идет медленнее, чем я ждал: Цюрупа несколько кунктатор[448], продвигается вперед осторожно, почти по-старчески. Стомоняков (кстати, на днях познакомивший меня со своей женой) от нас через два м[есяца] уйдет и, если бы я немедленно уехал, это значило бы бросить весь НКВТ на произвол судьбы, и после исправлять было бы уже втрое труднее. Все же я надеюсь дней в 7-10 закончить и выехать к вам в Париж.
Теперь насчет здоровья. Я с Гермашей был у Шервинского[449]. Старик первым делом нашел протокол моего осмотра от 21 мая 1901 года и подробно прочел все мои болезни. Малярия у меня тогда была все же жесточайшая и, учитывая малярии 1877 г. и 1895 г., Ш[ервинский] склонен и теперешнюю мою анемию объяснять этими маляриями. Болезнь возникла на почве переутомления, получила дов[ольно] быстрое течение, но все же он считает, что малокровие еще не слишком далеко зашло и, по его мнению, уступит лечению (мышьяк и железо) и отдыху и солнцу.