Отец, робкий, не приспособленный к жизни, приходит в ужас от одной мысли о хлопотах по раздобыванию пропуска и сначала пытается урезонить жену:
— Да что ты, голубушка! Ведь этот Мон-Валерьен у черта на куличках… Как ты до него доберешься пешком? И потом ведь это крепость, женщин туда не пускают!
— Ну уж меня-то пустят! — говорит она, и так как она всегда поставит на своем, муж идет в округ, в мэрию, в штаб, к комиссару, идет, потея от страха, замерзая от холода, суется всюду, ошибается дверью, два часа выстаивает в очереди и узнает наконец, что попал не в ту канцелярию. Вечером он возвращается домой, и в кармане у него пропуск, подписанный комендантом… Наутро они встают спозаранку в истопленной комнате, ори свете лампы. Отец ест на ходу, чтобы немного согреться, матери есть не хочется. Она уж лучше позавтракает там, вместе с сыном. И чтобы хоть чем — нибудь побаловать беднягу гвардейца, они второпях запихивают в кошелку свой запас и первой и второй очереди, всю провизию осажденных: шоколад, варенье, запечатанную бутылку вина, даже банку консервов, восьмифранковую банку, свято хранимую про черный день. И вот они уже в пути. Когда они добрались до укреплений, ворота только что открыли. Надо показать пропуск. Теперь черед матери робеть… Но нет! Кажется, все как полагается.
— Пропустить! — говорит дежурный офицер.
Только тут она вздыхает с облегчением.
— Как он был любезен, этот офицер!
И вот, проворная, как куропатка, она семенит дальше, она спешит. Муж едва за ней поспевает.
— Что ты так бежишь?
Но она не слушает его. Там, в дымке, на самом горизонте, Мон-Валерьен, и он зовет ее:
— Иди скорей… Он там!
Теперь, когда они наконец пришли, — новая тревога…
Что, если его не отыщут? Что, если он не придет?
Вдруг я вижу, как она вздрагивает, вскакивает на ноги и хлопает мужа по руке… Она издали услышала его шаги по сводчатому проходу. Это он… Когда он показался, вся крепостная стена осветилась от его присутствия.
Право, он красивый парень, осанистый, с открытым лицом, за плечами у него мешок, в руке ружье. Подойдя, он приветствует их веселым грубым голосом:
— Здравствуй, матушка!
И сразу же мешок, накидка, шаспо-все исчезает за огромным капором. Потом настает, черед отца, но ненадолго. Капор все хочет захватить себе. Он ненасытен…
— Как твое здоровье?.. Ты тепло одет?.. Сколько у тебя осталось белья?
Я чувствую, как долгий любящий взгляд из-под оборок капора обволакивает солдата с ног до головы среди ливня поцелуев, слез и коротких смешков. Вся трехмесячная недоимка материнской нежности выплачивается ему за один раз… Отец тоже глубоко взволнован, но не показывает виду. Он понимает, что мы смотрим на них, и подмигивает в нашу сторону, словно хочет сказать нам: «Вы уж простите ее… Ведь она женщина…»
Неужели же я ее не прощу?
Звук рожка врывается внезапно в этот поток радости.
— Сбор!.. — говорит сын. — Мне надо идти!
— Как, ты не позавтракаешь с нами?
— Нет, не могу… Я ведь на сутки в карауле, в крепости, там, на самой вышке.
— Ох! — вздыхает бедная мать. Она не в силах сказать ни слова.
Некоторое время все трое смотрят друг на друга, как пришибленные. Первым обретает дар слова отец.
— Возьми хоть консервы! — говорит он душераздирающим, трогательным и вместе с тем комическим тоном лакомки, добровольно отказывающегося от лакомого куска.
Но в сумятице взволнованного прощания ни он, ни она никак не могут найти эту проклятущую банку. Тяжело смотреть на их лихорадочно дрожащие руки, занятые поисками, слышать прерывающиеся от слез голоса, вопрошающие: «Где же банка? Куда она задевалась?» Они ничуть не стыдятся этой хозяйственной мелочи, которая примешалась к их огромному горю… Наконец банка найдена, и, вырвавшись из последних долгих объятий, сын бегом возвращается в крепость…
Подумай только: они шли в такую даль, чтобы позавтракать с ним, они предвкушали этот завтрак как великий праздник, накануне которого мать всю ночь не сомкнула глаз, — подумай и скажи, видел ли ты зрелище более горестное, чем это несостоявшееся торжество, этот уголок рая, в который им удалось лишь заглянуть, прежде чем врата его захлопнулись столь жестоко.