Во — первых, я живу в век археологии. В отличие от св. Игнатия, нам нелегко мысленно перенести в древнюю Палестину одежду, мебель и утварь нашего времени. Я буду знать, что ошибаюсь, что моему северному воображению не представить даже небо и солнечный свет тех широт. Можно, правда, прикинуться, что я этого не знаю. Но тогда все духовное упражнение будет отчасти притворством.
Вторая причина важнее. Св. Игнатий — замечательный мастер, несомненно, знавший, что нужно его ученикам. Судя по всему, у них было слабое воображение, которое следовало стимулировать. У нас — противоположная беда. Мы можем признаться в этом друг другу, ибо в наших устах это не хвастовство, а покаяние. Мы согласны, что сила воображения (точнее, насилие над ним) не Воображение в высоком смысле слова, отличающее гениальных писателей и чутких читателей. Держи мы такую «силу воображения» в строгой узде, она иной раз могла бы послужить подлинному Воображению. К сожалению, чаще всего она только мешает.
Начав с composio loci, я бы не добрался до собственно богомыслия. Картинка становилась бы все детальнее и детальнее, все меньше отношения имея к духовности.
Есть, впрочем, один мысленный образ, который не соблазняет уходом в мелочи. Это Распятие, если забыть, каково оно на картинках, и представить его в кровоточащей исторической реальности. Но духовная ценность этого образа меньше, чем можно подумать. Раскаяние, сострадание, благодарность — все полезные эмоции подавляются. Физический ужас просто не оставляет для них места. На этом образе следует иногда останавливаться, но жить с ним невозможно. Он был редким мотивом в христианском искусстве, пока люди видели настоящие распятия. Что касается многих гимнов и проповедей о Распятии — все про кровь, словно это главное, — их авторы, должно быть, настолько выше меня, что для меня недосягаемы, или начисто лишены воображения. (Иногда между нами лежат обе эти пропасти).
С другой стороны, мысленные образы играют в моих молитвах важную роль. Думаю, без них не обходится ни одно проявление моей воли, ни одна мысль, ни одно чувство. Но, кажется, от них больше пользы, когда они мимолетны и обрывочны: поднимаются и лопаются, как пузырьки в бокале шампанского, или кружатся, как грачи в ветреном небе, противоречат (логически) друг другу, как метафоры пылкого поэта. Стоит остановиться на одном образе, он умирает. Как это у Блейка про радость? «На лету целуй ее» [46]. Образы дают мне многое, качественно походя больше на прилагательные (по — моему, так реатьнее), чем на существительные. Вообще, мы слишком почитаем существительные и то, что они, по — нашему, обозначают. Мой самый глубокий и ранний опыт носит сверхсущественно качественный характер. Ужасное и прекрасное старше и солидней ужасных и прекрасных вещей. Если бы музыкальную фразу можно было перевести в слова, она бы стала прилагательным. Платон был мудрее, чем думают, когда возвышал абстрактные существительные (то есть прилагательные под видом существительных), полагая их высшими реальностями — формами.
Я хорошо знаю, что в логике Бог есть сущность. Но и здесь оправдана моя жажда качества: «Благодарим Тебя за Твою великую славу». Он — эта слава. То, что Он есть (качество), — не абстракция по отношению к Нему. Бог, конечно, Личность, но Он и гораздо больше, чем личность. Говоря осторожнее, к Нему неприменимо наше различие между «вещами» и «качествами», «сущностями» и «отношениями». Возможно, и к созданному Им миру это применимо намного меньше, чем мы думаем. Возможно, это лишь чаегь декораций.
Волна образов, выплескивающихся из молитвы, — мимолетных, исправляющих, очищающих, оживляющих друг друга — чаще, я думаю, встречается при хвале, чем в молитвах просительных. О последних мы, пожалуй, поговорили достаточно. Но я не жалею: они — верная отправная точка, они поднимают все проблемы. Попытайся кто — нибудь перейти к высшим ступеням (или обсуждать их), минуя турникет, я бы ему не поверил. «Высшее не стоит без низшего». Презрение к просительной молитве может быть знаком не особой святости, а просто маловерия и нежелания спросить: «Разве я делаю это только для себя?»