Савчук никогда не думал, что он живет фактически за границей — настолько кругом было много своих — машинистов и служащих дистанции, и Дорога возила их, не ощущая границы, в Никольск-Уссурийский, где учились в гимназии дети, в гости к родне во Владивосток и на заимку под Шкотово. И то, что произошло в России в семнадцатом году, дошло сюда поначалу таким слабым отголоском, что не обеспокоило переменой жизни. Изменялось управление Дороги. Хорвата сменил Остроумов, но поезда ходили исправно, возили грузы и пассажиров, и жалованье служащим выдавалось так же. Правда, были митинги и красные флаги. Савчук — уже солидный мужик и человек рабочий — о царском правительстве не сожалел нисколько, а о большевиках просто не знал ничего, кто такие? Руки есть — работа будет, а семья порядочная — пятеро детей! И если бы сказал тогда кто-нибудь, что нужно бросать все и немедленно — пока граница открыта, потому что Дорога с двадцать четвертого года стала советско-китайской и продолжала так же возить и работать, — немедленно забирать семью и перебираться на ту сторону, иначе он весь род свой обречет на вечную эмиграцию, он просто не понял бы. Зачем и куда? На Черниговщине ни одной родной души, ни кола, ни двора, а здесь — дом — в казенной квартире…
Теперь на Дорогу приезжало начальство, командированное из Советской России. Порядок панели — строили и красили. Появились на улицах комсомольцы, который пели — «Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка». А сам Савчук уже выходил на пенсию, старший сын учился в Харбинском политехническом, дети кончали школу… И был город Харбин, странный, не похожий на другие города мира.
И тут, собственно говоря, в конце двадцатых годов, выплывает из-за черты горизонта «золотая земля» — Австралия. Там живет дядька, бежавший из Владивостока в двадцать нервом, когда Красная Армия «на Тихом океане свой закончила поход». У него ферма и, конечно, нужны родственные рабочие руки. А что делать младшим сыновьям в Харбине, захлестнутом безработной толпой свалившихся в Маньчжурию колчаковцев? А почему бы и нет? Можно же вернуться, если что — Дорога работает, словно последний кровеносный сосуд с Россией, несет живой ток крови и пульсирует. Можно еще что-то думать и выбирать…
А потом захватят Маньчжурию в тридцать втором японцы, и Дорога перейдет в их руки. Тех, кто был командирован и кто имел советские паспорта, вывезет эшелонами Советская власть на родину, а все прочие, даже никогда не бежавшие и не воевавшие с Советской властью, останутся на веки вечные за кордоном, в одну кучу сваленные с остатками разбитой белой армии и прочими враждебными беженцами. И останутся до конца жизни под одной вывеской эмигрантов.
В тридцатом году уедут к братьям в Брисбен Лида и Валерия, в тридцать девятом — дедушка и бабушка Савчук, только дед Савчук не увидит Австралии, он умрет от сердечного приступа и останется лежать на крохотной корейской станции один-одинешенек, южнее того стыка трех границ — русской, маньчжурской и корейской, где повернула когда-то их партия на изыскания КВЖД. Далеко но отпустила его от себя земля, в которую вложил он труд свой без остатка.
А что стало с теми, младшими, детьми на золотоносной земле Австралии? Во всяком случае, тоже труд (рубили сахарный тростник и корчевали заросли), достаточно тяжкий, под вечным солнцем и изнурительный от сознания — только бы зацепиться, удержаться, накопить, чтобы стоило задуматься: а может быть, лучше, если бы это были Турксиб или Днепрогэс? Если уж пот и кровь, то — на свою землю!
Дядя Алексей рассказывал: «Был со мной забавный случай…» в скитаниях по «кантри»[6] они с приятелем попросились переночевать на чужую ферму. Их пустили в пустой сарай, где были сложены на зиму мешки из-под шерсти. И они спали на этих мешках, и что-то ему было всю ночь неудобно, а приятель сказал, что ему тоже — неудобно. А утром обнаружили: под мешками семейство змей. Они лежали свернувшись, похожие на велосипедные покрышки, и были довольно несимпатичны, если знать, что от их укуса овца издыхает в течение часа. А если бы тем тоже показалось неудобным спать и они вылезли посмотреть, кто им мешает?