- Как устроились? Все ли имеете? - быстро и нетерпеливо проговорил генерал. - Я комендант крепости!
Он, видимо, ожидал, что Петрашевский ответит, что ничего не требуется, как это отвечали другие, и готов был тут же повернуться и выйти, но Михаил Васильевич ответил быстро, стараясь говорить недовольным и раздражительным голосом:
- Как это все? Ничего я не имею! Чем Вы гостей уважаемых встречаете? Сами видите, - указал он рукой на стол, - пустота! Где "мадера", спрашивается? А рябчик? Учтите, я люблю поджаристый, с корочкой!.. И насчет самоварчика похлопочите... пастилы, варенья крымского не забудьте!
Толстый генерал смотрел на Петрашевского изумленно, даже чуточку рот приоткрыл.
- Шутить изволите, - только и нашелся, что ответить генерал, повернулся и вышел из камеры.
Достоевского бил озноб. Он, сгорбившись, прижав руки к груди, бродил по камере, тихонько постанывал, вспоминал, как солдат туго перетягивал рукопись недописанной части романа. "Неужели все! Неужели та голова, которая создавала, жила высшею жизнью искусмтва, неужели та голова срезана с плеч моих?"
В коридоре шум был, голоса, ходили люди, хлопали дверьми, звякали засовами, но Федор Михайлович не слышал их, бродил по камере, постанывал, дрожал. Очнулся, когда дверь открылась и вошел сердитый толстый генерал с длинным одноглазым подполковником. Показалось - вошли Дон Кихот и Санчо Панса. Но Дон Кихот почему-то был на вторых ролях, жался за спину своего слуги, который пыжился, выпячивал вперед живот и хмурил брови, чтобы казаться сердитым.
- Я комендант крепости! - выпалил, надуваясь, Санчо Панса.
"Ну-да, он комендант, - мелькнуло в голове. - Он очень хотел быть губернатором... Но он комендант".
- Как устроились? Все ли благополучно?
- Зябко, - пробормотал Достоевский. Все, что происходило сейчас, казалось ему галлюцинацией.
Сердитый Санчо Панса взглянул на старого, потерявшего где-то глаз Дон Кихота.
- Немедленно затопите печи, чтоб больше на холод не жаловались!
И быстро направился к двери, словно опасаясь услышать просьбу, выполнить которую не в силах. Видно, Санчо Панса очень хотелось остаться в глазах Достоевского справедливым. Через мгновение дверь захлопнулась и стало казаться, что в камеру никто не входил, все это плод воображения. Федор Михайлович, опасаясь припадка, сел на койку, сжал голову руками, посидел так, потом прилег, кутаясь в халат. Мысли, тяжелые, давили, давили на него, мучили: "Что ждет меня впереди?... Тюрьма, ссылка, одиночество, нищета, бесприютное пребывание среди чужих и неведомых мне людей, вдали от братьев и друзей - надолго ли? И где именно? В каких заброшенных людьми местах, в холоде и голоде? И как это все я вынесу?.. Скорей бы! Скорей узнать все, во всех подробностях... Когда же будет допрос?.. Неужели я никогда не возьму пера в руки? Боже мой! Сколько образов, выжитых , созданных мной, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в голове разольется! Да если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках..."
Несколько дней его не тровожили. Молчаливый надзиратель приносил еду и забирал грязную посуду. Один раз в день выводили гулять по двору. День ото дня становилось теплее. Ветер приносил с воли запахи моря, весны. Трава во дворе все сильнее зеленела, покрывала землю, становилась гуще. Достоевский срывал тонкие стебельки, нюхал, вдыхал густой аромат весенней земли, зелени. Принес с собой в камеру в кулаке траву и нюхал, наслаждался. Запах увядавшей травы становился ароматней.
Петрашевский тоже гулял по двору. Выводили по очереди. Никто друг друга не видел. Когда был ветер со стороны залива, Михаил Васильевич жадно вдыхал влажный морской воздух, улыбался, подставлял лицо ветру, который шевелил его густую бороду, слушал далекий шум волн. Однажды он увидел лоскуток отлипшей от стены краски возле дорожки, вспомнил краску в своей камере под подоконником, висевшую лохмотьями, поднял лоскуток и взглянул на охранника, который выводил гулять. Солдат не следил за ним, откровенно скучал. Бежать арестанту некуда. Петрашевский покрутил лоскуток и выбросил.