Карету подали. Князь еще раз салютовал треуголкой.
Кузьмин сделал для себя вывод, что дела его не так уж плохи.
Допросы продолжались. Набухали папки с письменными показаниями арестантов.
И князь Гагарин уже больше не тревожился о бесполезности следствия. Наметились две тенденции, два определенных лагеря среди привлеченных по делу.
Петрашевский все время старается направить комиссию на путь научных рассуждений о пользе фурьеризма. Специально для следователей выводит современные социалистические теории из чисто христианских посылок — и смазывает решительность коммунистических программ.
Но это тактика. Тактика умного, стойкого, убежденного человека, ученого, изощренного не только в вопросах социальных, умеющего всегда найти юридическую формулу, свидетельствующую о его правоте.
А вот секретари сделали сводку показаний обвиняемых, и выявилось, что собрания у Петрашевского и Спешнева были отнюдь не аполитичны, как это продолжает утверждать Петрашевский. С 1848 года политика ворвалась в фурьеристские утопии и захватила даже самых осторожных. И не случайно все тот же Буташевич, умеющий чутко улавливать настроения, на очередной «пятнице» 15 апреля 1849 года уже не выступал против восстания, но предупреждал, что не следует (рисковать с немедленными революционными действиями, торопиться.
Как это противоречит заявлениям Петрашевского в комиссии! Но кто влезет в голову этого человека? Если верить его «религии», то, как истинный фурьерист, он должен ратовать за преобразование общества через фаланстеры с помощью мирных реформ.
Комиссия верила плохо.
Ведь бесспорно, что его пропаганда фурьеризма в конце концов, не будь она пресечена, привела бы к возбуждению умов, морально подготовила бы революцию.
Петрашевский не сознается. Ведь не кто другой, а он кричал Головинскому, что «убьет диктатора». Но разве революция обязательно должна породить диктатуру одного лица?
А уж если проследить до конца развитие революционных настроений Спешнева, Ханыкова, Филиппова и даже Баласогло, то не остается сомнений — эти готовились к практической деятельности.
С ними не спутаешь Федора Достоевского. Читал письмо Белинского к Гоголю, даже соглашался участвовать в литографировании статей. Но это увлечение. За него он понесет наказание, но меру его определит уже не следственная комиссия.
Спешнев в конце концов сделал «истинное признание». Оно стоило ему долгих размышлений и даже угрызений совести. Едва ли его устрашили кандалы, скорее он считал, что никого из скомпрометированных уже сильнее не подведет, а малозамешанных ведь он не называет…
Но Спешнев ошибся и открыл комиссии «Братство взаимной помощи» Момбелли. Открыл и приобретение печатного станка, но все взял на себя, всячески выгораживая Филиппова. На квартире у Спешнева обыск. Кроме пустых ящиков, ничего не нашли.
Показания Момбелли о Спешневе не оставляли места для каких-либо сомнений:
«Спешнев предлагал просто политическое общество с целию воспользоваться переворотом, который, по его мнению, должен был сам собою произойти в России через несколько десятков лет, подобно как это случилось в западных государствах».
И чем-то обиженный на Спешнева Петрашевский тоже подтвердил:
«…Спешнев хотел создать тайное общество и готовился к действию».
Петрашевский был уверен, что Николай Александрович, давая откровенные показания комиссии, вину берет на себя, чтобы выглядеть значительнее, чем это имело место в действительности.
Петрашевский продолжает путать комиссию. В показаниях он воздает хвалу монарху, а на «пятницах» величал императора «богдыханом» и верил в республику, жаждал республики.
Момбелли тоже республиканец. «Примеры республик, древней и новейшей истории, тоже не увлекательны, не заманчивы; однако ж, несмотря на страшное противоречие фактов, в особенности новейших времен, я сочувствовал и идее республиканского образа правления, как идеально более кроткого, более и скорее смягчающего нравы».
Баласогло поставил комиссию в тупик. Так или иначе почти все обвиняемые что-то скрывали. А он ничего. Генералы ищут в этой откровенности уловку и пытаются его сбить. Тогда Баласогло замолкает.