И «первое, с чего нам начать, — распространить мнения в своем кругу», «ученых, людей практических… военных людей», «взять в свои руки университет, лицей, правоведение, училища артиллерийское и инженерное, кадетские корпуса и гимназии».
Ханыков «брал» университет. А вот Кузьмину никак не удавалось найти людей, готовых воспринимать фурьеристские идеи. Хотя при откровенном разговоре все с тем же Сабуровым он с удивлением услышал из уст этого помещика критику фурьеризма. Сабуров сам дошел до мысли о «необходимости изменений», но когда Павел Алексеевич стал развивать план постепенных преобразований, Сабуров резко прервал его:
— Извините, изменения воспоследуют, но путями не последовательными, а кризисом!
Не было никакого сомнения, что Сабуров имел в виду революцию, подобную французской.
Счастливая мысль — познакомиться с учителями Тамбова, — привела Кузьмина в местную семинарию. Увы, вакации разогнали учащихся по домам, учителя разъехались, и Павел Алексеевич довольствовался обходом помещения.
Какой ужас! В трехэтажный дом, где разместились спальни семинаристов, штабс-капитана идти отговорили — там было слишком много «беспокоящих человечество насекомых». Церковь, классы, библиотека заросли грязью. Никогда не проходящие запахи вызывали тошноту.
В библиотеке обрывки учебников. Нет даже самых распространенных богословских книг.
Духовное училище… можно скорее назвать «удушливым», нежели духовным.
Классы в 20 квадратных саженей, и в этой полутемной комнате одновременно помещаются 185 мальчиков. Кузьмин уважал геометрию, но никак не мог решить задачу — рассадить учащихся на скамейках с косыми столиками. Рядом с классом — ретирадные места, и вонь стоит ужасающая.
В комнатах, где живут бурсаки, воздух чище, но постели гадки. Бурсаки носят какие-то рубища. Два-три наставника, с которыми успел познакомиться Кузьмин, утвердили его в мысли, что «преподаватели не имеют никаких данных для развития способностей, не только чужих, но даже своих».
Нужно оканчивать военно-статистическое описание губернии и уезжать, уезжать отсюда.
Вода желтовато-свинцово-грязная. Нева всегда такая и весною и осенью. А летом голубизна неба или хмурость туч вызывают на ее лике только одну гримасу — болотной желчи. И течет, течет река.
Октябрьский день такой прозрачный, свежий и празднично золотистый. Все лето без дождей. Осень как лето. Ни одного зеленого просвета на деревьях парков и хрустящая красно-желтая земля.
Петрашевский устал следить за волнами Невы. Они бегут и не движутся. Накатываются на берега, как фаланги римских легионеров, и вновь отступают, пенятся от сдержанного гнева. Наводят тоску.
Сегодня в сенате слушается дело следственного пристава Зануцци, которого Петрашевский обвинил в нарушении закона и использовании служебного положения.
Зануцци в письменном объяснении сенату заявил, что Петрашевского обуревает «неодолимое, страстное. влечение… к занятиям судебными, тяжебными и стряпческими делами… самые усиленные поиски и вызовы тяжущихся посредством газетных публикаций и даже завлечения их силою»… А ночи он проводит «в бдении над изучением законов и их глубокого смысла — все это ведет к заключению, не принадлежит ли эта загадочная страсть его к области болезни, хотя бы и одностороннего качества, вроде меломании, и тогда этим только можно объяснить себе поступок г. Петрашевского».
Поступок! Весь поступок заключался в том, что Михаил Васильевич не позволил зарвавшемуся следователю обманывать офицера Кондратьева, запугивать его. Петрашевский был только свидетелем, были и другие, но они побоялись выразить протест.
Черт с ним, с Зануцци.
Ветер налетел внезапно, дрожью пробежал по воде, сорвал с какого-то генерала треуголку и закружил листья. Красные, золотые, они вихрями подымались под крышу сената, метались в ярости у стен Зимнего. Падали на землю, чтобы при новом порыве вновь взбунтоваться красно-желтой вспышкой.