Спешнев отныне будет здесь частым гостем, и очень жаль, что Михаил Васильевич уезжает в свою деревеньку.
Петрашевский никому не рассказывал о постройке фаланстера, только Зотову.
Телега подпрыгивала на корнях, ныряла в ямы, скрытые низким папоротником, и все старания кучера ускорить бег лошади ни к чему не приводили. Конь еле плелся, гонял хвостом оводов и упорно тянул к полянкам, где зеленела еще не выжженная солнцем трава.
Непроходимые чащобы. Бурелом, топи, колючий кустарник. На деревьях мох, между стволами паутина, давно заброшенная пауками. Ни стежки, ни межи.
Сосны рвутся к солнцу. Ели, как наседки крыльями, прикрывают землю. Мухоморы чувствуют себя сказочными принцами, боровики сгнивают гнездами, как будто среди них прошла эпидемия холеры.
Михаил Васильевич вот уже в который раз ловит себя на мысли, что в этих чащобах его строго логические построения расплываются: то солнечный луч вспыхнет затейливым узором и спутает мысли, то птицы запоют так, что забудешь обо всем.
И, наверное, впервой ему хочется помечтать. Нет, мечты — это достояние его сестер, но сравнения невольно напрашиваются.
Телега пробирается сквозь бурелом.
Бурелом, могучие корни и сломанные вершины. Вековая спячка. Немного в лоб, зато точно — ведь это Россия. Темная, гнилая, могучая и трухлявая. А телега, на которой едет он и которую пытаются остановить корни, колючки, стволы?
Ужели это колесница, и на ней социальная справедливость, равенство, любовь и братство должны въехать в эту глушь?
Черт знает что такое! Михаил Васильевич спрыгивает с телеги. Бредет пешком до тех пор, пока ноги отказываются выбираться из топкой глины, пока лицо, волосы, бороду не пропитывает едкий соленый пот.
Но телега — колесница будущего — не выходит из головы.
Он найдет сухую поляну в лесу.
Он построит фаланстер.
Ну, а дальше?
Расступится лес? Распрямятся навстречу солнцу верхушки сгорбившихся исполинов, и болото обернется изумрудной россыпью пахучих трав, коврами цветов, веселой песнью жаворонков?
Сухой треск сломавшегося дерева возвращает к действительности. Телега осела на один бок, колесо сиротливо притулилось к стволу сосны.
Он уже не знает, стоило ли ехать за тридевять земель, чтобы в этом краю комаров и лягушек основывать фаланстер?
Мужики кланяются в пояс и стараются не попадаться на глаза. Они не перечат и молча бредут по бору в поисках сухой поляны.
Но строить избу отказались. Несподручно. Деды рубили пятистенки, отцы латали, а они и вовсе не обучены.
И за этими скупыми словами, сказанными степенно, с поклоном, чувствовалось нежелание изменять сложившийся от веков заповедный образ жизни.
Петрашевский ходит злой. Комары жалят, мужики кланяются, а фаланстер не двигается с места.
Петрашевский не понимает мужиков.
Достал плотников по соседству. Барский лес не жалели.
Изба росла изо дня в день. Широкая, высокая.
Петрашевский собирал стариков, водил их по постройке, пахнувшей смолой, свежей стружкой и новосельем.
Бороды угрюмо бормотали:
— Много довольны! Как будет угодно вашей ми «лости!..
И брели, как приговоренные к тюрьме.
Петрашевский снова в Петербурге, 1847 год на исходе.
Белинский умирает от чахотки.
Император Николай мнит себя властелином Европы.
Друзья разбрелись.
И только Зотов, как нарочно, попадается на Невском, издалека сбрасывает шляпу, жмет руку и с хитрецой вопрошает:
— Что ж это ты не заходишь ко мне? Ведь знаешь же, как меня интересует твоя попытка.
Его интересует!
Эка хватил, братец! Всему свое время. Вот настанет рождество, мужики освятят избу, ну, а тогда—милости просим!
На Петербург падает снег. Мокрый, промозглый.
Падает и тает.
Лошади скользят на торцовых мостовых.
В ресторанах с утра горят люстры.
Городовые попрятались по будкам.
А в бору зима. Сосны склонили ветви к земле и рассматривают голые стволы: почему на них не держится белая холодная мантия? А ветви едва удерживают снег и благодарно машут вслед ветру, когда тот стряхивает с них эту опухоль.
Петрашевский остервенело лупит себя по бокам, бьет веником валенки, трясет заячий треух.
— Ну и погодка!..
— Сочельник, барин, сочельник! Оно завсегда метет…