В объёмистой золотой карете, запряжённой девятью богато убранными лошадьми, ехала императрица. Кучер и форейтор были одеты в лазоревые бархатные ливреи, обложенные золотым позументом; у каждой лошади шёл особый конюшенный служитель. По сторонам кареты шли пятеро гайдуков и ехали верхами: на правой стороне князь Василий Лукич, имея за собою генерал-майора Леонтьева, на левой стороне князь Михаил Михайлович Голицын, имея за собою генерал-майора Шувалова. При въезде в Земляной город императрицу встретил семьдесят один пушечный выстрел, а в Белый город – восемьдесят пять выстрелов. На Красной площади её ожидало духовенство с иконами и крестами. Наконец, когда торжественный поезд вступил в Кремль и императрица вошла в Успенский собор, раздался оглушительный залп из ста одного орудия, сопровождаемый троекратным беглым ружейным огнём всех полков.
Из Успенского собора государыня в сопровождении блестящей свиты вельмож и придворных изволила шествовать в Архангельский, а оттуда в приготовленные дворцовые апартаменты.
Но с великим, радостным торжеством не гармонировало душевное настроение участвующих и зрителей. Лицо императрицы казалось сумрачным и как будто печальным; её, не привыкшую к таким почестям, загнанную в молодости и всегда забитую, пугали и эти церемонии, и эти громкие крики. Лица верховников были озабочены и пытливы, а в массах зрителей сквозь любопытство пробегало невольное беспокойство о будущем. Народ инстинктивно понимал, что всё делается как-то не так, не по-прежнему, и что само избрание императрицы вышло какое-то странное. О державных правах даже и отца-то её, Ивана Алексеевича, в народе не сохранилось никакой памяти по немощности его, слабоумию и постоянному отдалению от правительственных дел, а тем более о правах дочерей, вышедших замуж и уехавших. В памяти народной держался резкий и величавый образ Петра, как единственного государя, а от него невольно переводились права на детей его, из которых одна величавая и весёлая Елизавета пользовалась полной симпатией. Да и можно ли было сравнивать этих двух двоюродных сестёр, Анну и Елизавету; одна светлая и сияющая, другая невольно наводящая тоску осенней невзгоды.
Под тяжёлым впечатлением расходился народ с церемонии.
В первые же дни по прибытии избранной императрицы должен был решиться вопрос о присяге, вопрос весьма важный, так как им главным образом всенародно очерчивались будущие отношения правительственной власти. Верховники занялись им тотчас же. Верный своей идее, князь Дмитрий Михайлович предложил составить новую форму присяги, в которой бы клятва произносилась общая, на имя государыни и Верховного тайного совета.
– Лучше, по-моему, – говорил он, насупив густые брови, – зараз поставить так, чтобы всяк понимал и не имел никакого шатания в разуме своём.
Но это решительное мнение встретило возражения почти всех его товарищей-верховников. Великий канцлер Головкин, большой любитель компромиссов и полумер, первый заговорил о рискованности, о том, что подобная резкая перемена непременно возбудит общее неудовольствие и может погубить их всех. За ним вице-канцлер Андрей Иванович не преминул вставить своё иностранное происхождение, вследствие которого будто бы неминуемо должно было возникнуть обвинение в своекорыстных расчётах иностранца. С мнениями канцлеров согласились и остальные – Голицын и Долгоруковы.
В чём же должно состоять изменение? А оно необходимо ввиду изменения значения Верховного совета – в этом согласны были Голицыны и Долгоруковы, но не согласны Головкин и Остерман, высказавшие наконец мысль, что особенной надобности нет в новой форме присяги, как не имеющей никакого влияния на значение Верховного совета.
Несколько дней прошло в совещаниях и спорах; наконец решено было, чтобы в присяге выразить ограничение самодержавия словами клятвы на имя государыни и отечества.
Мучились верховники в сочинении новой реформы присяжного листа, но не менее мучилась напряжённым ожиданием и оппозиционная партия, а в особенности владыка Феофан Прокопович. Каждый день бегали секретари из Синода в канцелярию Тайного совета за новой формой, но каждый день получали один и тот же ответ: «Не готова». Убеждённый в существенных переменах, Феофан, желая подготовить противодействие, витийствовал в Синоде, в кругу собравшегося духовенства, и везде, где только мог, о том, что «великое весьма дело есть присяга и вечно наводит бедство, если кто присягнёт на то, что противно совести или чего и сам не хочет или не ведает».