Он, бреющийся и чистый, высказывается против больницы, которая "изнеживает людей", против мыла, "ведущего к простуде". Он, побывавший на шхунах Свенсона, рослый и сытый, зовет свой народ назад к феодализму, к трахоме, в прошлые столетия.
Начальник поста вспоминает об этом князьке лаконично:
- Молодой еще, но шерстка папашина.
Папашина шерстка, папашины зубы. И когда, объезжая район, пограничник встречает вырезанный на сосне портрет человека, он знает: где-то было убийство. Суеверный преступник оставил на сосновой коре портрет убитого, чтобы мертвец не преследовал по пятам. А дальше, шаг за шагом, иногда месяцами, выясняется, что убитый - или пастух, ездивший с жалобой к прокурору, или комсомолец, выдавший родича - скупщика.
Бой феодалам, спекулянтам-контрабандистам дается сразу за Яблоновым хребтом, в Нагаевской бухте, на приисках, в тайге и пароходных трюмах. И трудно сказать, что энергичнее вышибает почву из-под ног феодалов и спекулянтов: скупщик, задержанный в трех лисьих шубах, или старый тунгус, принесший в ячейку вместе с заявлением в партию подарок - рисунок из "Правды", переведенный на бивень моржа? Лучший плес на реке, отвоеванный пограничниками для туземцев-рыбаков, или десять охотников, из которых каждый положит дробину в глаз белке, десять новых осовцев, давших клятву всегда помогать пограничникам?
Трое суток Петр Аянка едет тайгой на собаках. Дважды в дороге его жестоко треплет пурга. Тогда он прячет под оленью малицу, к животу, самого рослого, самого горячего пса из стаи и засыпает в снегу, воткнув в головах тонкий шест.
Если мороз невелик, дорога легка и собаки хорошо отдохнули, Петр Аянка садится на нарту. Он сидит, как удильщик, со своим длинным шестом, подгоняя собак, и поет длинную песню. Он начал ее, отъезжая от юрасы, и кончит петь, когда собаки спустятся по просеке к бухте. Это песня - длиной в четверо суток быстрой езды. Ее суровая музыка - что-то среднее между свистом ветра и скрипом узких полозьев.
Петр Аянка поет:
Коршун летит очень быстро,
Но олень обгоняет его...
Девять собак быстрее оленя.
И-ия... Охи-и-э-э... И-и-э-э...
Девять собак бегут быстро.
Первая, черная, очень больна.
Ей давали медвежью желчь
И посыпали горячей золой.
Ничего не помогает:
Она скоро умрет.
И-э-э... Ао-у-у-эх...
Скоро будет море,
Морская вода - как водка:
Если пить много - вытекает обратно.
Тах! тах! тах!..
В море стоит дом из железа.
Дом идет по воде.
Если Петр Аянка захочет,
Он отдаст двадцать белок
И поедет в большое стойбище.
Чтобы объехать стойбище кругом,
Нужно месяц и шесть дней.
Когда белые гуси пролетают над стойбищем,
Они становятся чернее угля,
Так велик дым от больших юрас.
И-ия... Ихи-и-э... И-иэ...
Трое суток - триста километров для хороших собак. На четвертые нарта выносится к бухте Нагаево. Мимо райсовета, мимо складов, где моржовая шкура висит на дверях, - к дальнему дому под красным флажком.
- Здравствуй, товарищ Аянка!
Сам начальник выходит навстречу. Эта дружба не первого года. И не один самовар, среди полного молчания, был распит вместе с Аянкой в летнем рогожном шалаше пограничников.
Аянка здоровается обеими руками. Начальник - надежный человек. Он изъездил всю тайгу от Нагаево до Колымы. Ему можно рассказать кое-что. Но об этом потом, за вторым самоваром, когда оттает и прорвется наружу обида на князя.
Петр Аянка рассказывает о случае на охоте. Это очень длинный рассказ, потому что медведь был выше дома и ломал Аянку очень долго. Аянка лежал как убитый, но медведь был старый и хитрый. Самый хитрый. Хитрее бобра. Он знал, что у мертвых не вытекает кровь, как текла из Аянки. Лапой, толще сосны, он содрал с головы тунгуса волосы так легко, как снимают американцы кожуру апельсина.
Тогда Аянка ударил его ножом - раз и другой. И нож запрыгал в руке, когда его конец вошел в сердце, - такой сильный был медведь.
Только после третьего самовара Петр Аянка просит начальника достать свой блокнот. Пусть начальник запишет, как на Оймяконе шел родовой суд, как спорили пять дней старики и Романов, тот, что хромой, как за четырнадцать лет работы дали хромому батраку пачку махорки и двенадцать оленей.