Фельетонист вскакивает со стула, бросает с негодованием из рук перо, поправляет судорожно очки и начинает ходить в волнении по комнате. Никогда еще так резко не говорил с ним его внутренний голос.
- Нет, это уж ни на что не похоже! - восклицает он, - внутренний голос мой просто нашептывает мне нестерпимые дерзости. Что, в самом деле, давать ему волю! Я задушу его…
Так клеветать на меня! Уж будто я не имею своего мнения и своей воли! Нет, я не способен быть дезертёром… Я докажу это… Убеждения мои непоколебимы… я не…
Он не доканчивает и только в благородном гневе затягивается и выпускает изо рта тучу дыма.
"Не горячись, голубчик, - спокойно продолжает его внутренний голос, - мнения своего, точно, ты не имеешь: ты или выкраиваешь кое-как свои статейки из чужих статей и после неблагодарно злословишь благодетелей, снабжающих тебя новыми мыслями и новыми словами, или кропаешь статейки по заказу своих хозяев… Твои же собственные остроумные сочинения мне наперечет известны: один раз ты объявлял публике за новость, что в
Петербурге осень; в другой раз, что в апреле месяце в Летнем саду цветут розы и лилеи… в третий…"
Фельетонист робко осматривается кругом: он боится, не подслушивает ли кто-нибудь его разговор с внутренним голосом…
"Не бойся, - говорит внутренний голос, - нас никто не может подслушать… Я говорю слишком тихо… Все это останется между нами; не сердись… Я тебе объясню несколько самого тебя и твои узкие понятьица, которые без определения бродят в голове твоей. Твои толки о добросовестности - верх пошлости. Эти толки доказывают только твою ограниченность и неразвитость. Добросовестность - это изъезженный и избитый конек, на котором выезжают исстари литературные гаеры и спекулянты, ломающиеся друг перед другом на Литературном ристалище на позор публики. Никто из этих господ, точно так же как и ты, не имеют никаких убеждений, никаких идей. Все они только хлопочут о том, как бы нажить поскорее и побольше денег, да зажить барами.
Немного в вашей литературе людей с мыслями, с убеждением. И кто понимает их?
Кто их оценивает? Кто их знает? Не завидна их участь. Они из куска насущного хлеба трудятся в поте и крови, а литературные спекулянты, пользуясь их трудом, умом и талантом, богатеют, жиреют, оплывают и пользуются славою на счет их. Все это ты очень хорошо знаешь. Но с этими немногими - тебе нечего делать. В их обществе нет тебе места. Ты давно умер бы с ними от тоски, если бы не знал других людей, - тех, которые в Александрийском театре как у себя дома; которые за ужином в каком-нибудь кафе-ресторане или за обедом у
Палкина - душа общества, которые живут нараспашку с бутылкою в одной руке, с картой в другой… Первые - презирают тебя; при них ты и рта не смеешь разинуть, сидишь нахмурив брови да покуриваешь трубку, а самолюбьице твое, этот неугомонный червячок, подтачивает тебя в эти минуты, - и, скрывая свое внутреннее беспокойство, ты беспрестанно поправляешь свои очки. Вот откуда вывожу я начало этой привычки твоей. Последние всегда принимают тебя с распростертыми объятиями, ты избранный в кругу их, ты оракул в их обществе; ты читаешь им свои водевильные куплетцы, свои повести, и тебе они рукоплещут, у тебя они спрашивают советов… С первыми у тебя нет ничего общего, с последними у тебя связь кровная и родственная. Ты не имеешь силы воли для того, чтобы сделаться человеком - и жить в человеческом обществе. Ты заклеймен именем фельетониста; и в могилу сойдешь с этим именем. Пойди же к своим и живи с ними. Там у Излера ожидают тебя литературные факторы, книгопродавцы, актеры и другие тому подобные…"
Фельетонист чувствует тяжесть в голове и сухость на языке… Он прохаживается по комнате, поправляет очки, еще раз затягивается и задумывается; чубук выпадает из рук его.
В эту минуту дверь комнаты фельетониста отворяется с шумом, он взвизгивает: перед ним стоит его друг - литературный фактор…
- Петя, - восклицает он, - Петя, что это с тобою? Ты как будто чем-то расстроен; или статейку, плут, сочиняешь?
- Нет… не знаю… голова немножко болит.
- А я к тебе, Петя, с новостию… Б. Б. Б. отказался от фельетона в**… газете. Вот бы,