Жил на свете таракан, Таракан от детства,
- И потом попал в стакан,
Полный мухоедства...
За этим виршеплетством капитана Лебядкина из "Бесов" Достоевского, не выдерживающем никакой критики, однако, просматривается нечто весьма серьезное, напоминающее мир Босха, а также десадовско-карамазовскую подпольную среду "сладострастных насекомых", пожирающих друг друга во тьме общего духовного помрачения.
В стихах Лебядкина, являющих собой риторическую аномию, слово, бывшее некогда Богом, сбрасывает с себя классические нормативно-ценностные и семантические одеяния и становится если не дьяволом, то темным, мелким бесом, а языковое пространство превращается из "микрокосма" в "микрохаос".
Язык Лебядкина распадается одновременно с его сознанием, все больше напоминая беспорядочные, грубые нагромождения каких-то обломков былых ценностей и смыслов. В нем царят невозможные в нормальной культурной среде словосочетания с разрушенными лексически-семантическими пропорциями. Язык словно агонизирует и готовится окончательно погрузиться в состояние донормативного хаоса. Но в этой агонии присутствует не только логика буквальной инволюции, но и динамика надвигающейся трансформации классической культуры в культуру модерна. Лебядкин и не подозревает о том, что в недалеком будущем бессознательные аномалии его "стиля" превратятся в сознательные установки модерна, анормативного по определению.
За стилем Лебядкина просматривается не только грядущая культурологическая метаморфоза, но и важные социологические проблемы. Абсурдная эстетика странного стихотворца фиксирует трагедию человеческого духа, погружающегося в устрашающий исторический разлом. Абсурдная грамматика со всеми ее несуразностями и безумствами - одна из первых жертв начавшихся гигантских социальных сдвигов. Тектоника социального бытия стала давать невиданные по своим масштабам трещины. Грозные оползни распадающихся традиционных нормативно-ценностных систем начали погребать под собой и безжалостно перемалывать хрупкие духовные структуры, срывать с культурного сознания тонкие покровы цивилизованности, превращать человека в грубое, косноязычное политическое животное. В сознании этого человека гаснет свет понимания того, что происходит на самом деле с ним и с миром, воцаряются сумрак и хаос. Его дневная душа сжимается в некую точку и забивается в самый дальний угол внутреннего мира, уступив право полного и безраздельного господства "ночной душе" с ее устрашающими рыками: "Дыр бул щир убещур..."
Герои Достоевского и Ерофеева существуют в мирах, где нет места ни любви, ни диалогу, ни взаимопониманию. Эти миры лежат во зле и обрекают каждого на изначальное метафизическое одиночество. Одиночество как Подпольного господина, так и Венички имеет космологические масштабы. Каждый из них забился в ту скорлупу ореха, о которой шекспировский Гамлет говорил, что если его поместить внутрь нее, то он почувствует себя господином Вселенной. Для Подпольного господина мир сжался до пределов его "угла", и он безраздельно властвует в нем, судит сущее и должное, выносит приговоры идеям и принципам и отправляет их на плаху. Сознавая свои всемогущество и безнаказанность, он, подобно какому-нибудь Калигуле или Нерону, не признает этических преград и готов ради стакана чая опрокинуть, погубить, потопить, сжечь даже не Рим, но мир.
Для Венички его "угол" и "скорлупа" - это рюмка. Ему неведомо социальное одиночество, от которого тихо дичала душа Подпольного господина. Его тело заброшено в социальность, коммунитарность, от которых нет спасения. Физическое уединение - это слишком большая роскошь в том социальном мире, где судьба предоставила ему возможность отбыть свой жизненный срок и который похож если не на армейскую казарму, то на вагон пригородной электрички, переполненный Мармеладовыми, Лебядкиными, Лебедевыми, Фердыщенками, Ракитиными, Лизаветами Смердящими. Поэтому Веничка забился в рюмку, как в угол; и хотя ему в этом состоянии чаще плохо, чем хорошо, он не желает выбираться из него. В этом экзистенциальном тупике он, казалось бы, готов довольствоваться экзерсисами по составлению коктейлей в духе "совкового" раблезианства, смешивая водку с одеколоном, политурой и денатуратом и давая невообразимым смесям экзотические названия - "Ханаанский бальзам", "Дух Женевы" или попроще - "Слеза комсомолки", "Поцелуй тети Клавы", "Сучий потрох" и т.д.