Петербург - страница 16

Шрифт
Интервал

стр.

«…» В 1946 году, когда мы познакомились, ему жилось нелегко, потому, может быть, все его обещания и оставались обещаниями: взять меня в Италию… или - более скромно - пригласить в ресторан. Двумя годами позже наступила настоящая нужда, и он не знал, на что будет жить следующий месяц. Взвесив все за и против, я решилась пригласить его. Перед ним у меня был А.В., молодой человек, очень обыкновенный, но с которым мне было просто и легко. Едва войдя в комнату, он понюхал воздух, шевеля ноздрями, как пес, наморщился от отвращения и заявил, испепеляя меня взглядом: - Здесь пахнет мужчиной! Скрывая удивление, я надменно спросила его: - Надеюсь, вы не думаете, что ходите в этот дом один? - Нет, я не думаю, я требую! Задохнувшись от возмущения, я искала, как ответить, чтобы поставить его на место; но он не дал мне сказать и швырнул мне в лицо неслыханную угрозу: - Если узнаю, что у вас есть любовник, - изувечу! От ярости я не могла найти слов. Да и где найти слова, чтобы подействовать на бессовестного старика? Поняв, что мне парировать нечем, я пробормотала: - Какая наглость! А по какому праву? - Ах, разговор о правах! А вы помните, что за вами долг? Я сразу поняла, о чем речь. Только этого не хватало - подумала я с раздражением. Но ничего не поделаешь - долг платежом красен; готовая на муки, я подошла к Бунину и, подставив ему лоб, произнесла - «Пожалуйста!» Но он резко схватил мое лицо жесткими и сухими руками и, держа его в тисках, впился в мои губы своими с такой силой, что я начала задыхаться. Никогда бы я не могла подумать, что у него еще столько сил. Как я ни отбивалась, как ни барабанила кулаками по его груди, он не отпускал меня до тех пор, пока сам не начал задыхаться. На лице его было зверское выражение, он был неузнаваем. «Вот это он и есть, - подумала я, - вампир! Не пожиратель - это слово слишком слабое, - а вампир». Он внушил мне страх, даже ужас, даже не захотелось устраивать ему сцен. «Пусть убирается, - подумала я, - пусть поскорее убирается вон». Мы не сказали больше ни слова друг другу, и он ушел с видом побежденного победителя. Через пять минут после его ухода полил дождь, сначала он шел умеренно, потом хлынул тропическим ливнем. Через день я получила от него самое длинное из всех писем, какие он мне писал:

Среда

Мой дорогой собрат, нет ли у Вас Вашей какой-нибудь маленькой фотографической карточки и не можете ли Вы дать мне ее на память о наших встречах и ссорах, в которых всегда виноваты только Вы, Ваш «роптивый», колючий характер. Ваше нежелание внимательно слушать меня и Ваша страсть часто приписывать мне мысли и чувства несуществующие.

Между прочим: откуда Вы взяли, например, что я не признаю на свете ничего, кроме русского, что я упоен только им, этим русским, - я, который так много лет провел в скитаниях по множеству чужеземных стран и немало писал о них с восторгом? Откуда Вы взяли, что я ненавижу французов, хотя Вы и представить себе не можете, как невнимательны, как небрежны были они к истинно огромному, историческому и трагическому явлению русской эмиграции, как почти никто из них, даже наиболее просвещенных, не проявил ни малейшего желания сблизиться, общаться с нами, несмотря на то, что в среде эмигрантов, оказавшихся во Франции, был чуть не весь цвет русской общественности, русской мысли, русского искусства во всех его, как говорится, «отраслях». Если и приглашали нас иногда на «гутэ», то почти всегда бельгийцы или швейцарцы, живущие в Париже, ставшие парижанами, и французы из этих «гутэ» ограничивали свои разговоры с нами самыми незначительными светскими фразами, порою даже оскорбительно-покровительственно! Ромэн Роллан, - безжалостный идиот, - писал мне, что я, конечно, счастлив, что «гроза революции очистила затхлый воздух царизма» - та самая чудесная «гроза», во время которой Россия тонула в таком море крови, диких зверств и разбоев, каких еще никогда не было во всей человеческой истории; Андрэ Жид отнесся к этой грозе, как последний сноб; Леон Додэ, которого поголовно все французы (даже и те, что ненавидели его как политика) считали великим, непогрешимым критиком литературы, писал незадолго до своей смерти, что Толстой «все-таки дикарь, варвар»; Ренье сказал мне однажды, ни с того ни с сего, с величайшей неделикатностью, что он вполне понимает Дантеса, убившего Пушкина, - «que voulez-vous, ведь Пушкин тоже мог убить его!» - хотя вполне мог не говорить мне этого… - и так далее и так далее… Много, много сказал бы я Вам еще и еще по этому поводу, да ведь все равно не одолеешь Вашего упрямства, а кроме того, так мерзка эта хлопчатая бумага, что писать на ней - тяжкое мучение, настоящий телесный труд.


стр.

Похожие книги