Итак, она ехала не ко мне. Внешней лжи в этом не было: она была моей подружкой и между нами не случилось ни поцелуя. Об имени ее я умолчу. Впрочем, я никогда и не звал ее по имени. Это считалось привилегией милого, а для меня она всегда была нежным и хищным зверьком, склонным расплачиваться с человечеством шкуркой, а ей уступившим имя. Она сама слегка следила за исполнением этой традиции, не допуская путаницы в своих именах: у нее была кое в чем склонность к порядку.
Отчасти ее понуждала к этому ее учеба. Четыре университетских года она с строгим усердием, взбадриваемым по временам ее отцом, темноликим химиком-евреем, постигала древний восточный язык, и корешки с иероглифами, похожими на паучков или черные неопасные цветы, приятно разнообразили глубину ее книжных полок. Квадратная высокая комната ее была обставлена мягкой мебелью, и мягкие же карамели-подушки лежали по углам ее кровати, настолько широкой, что она при своем росте могла упасть - и падала - поперек. Все это, вместе с светом низовой настенной лампы и легкой тенью (днем) от тонких штор, останавливало взгляд и вызывало мысль о приятной неспешности. И я и не спешил в этой комнате все те годы, которые из вечера в вечер проводил здесь. Потому именно я не был удивлен, когда поезд из приморского города прибыл в Киев с уверенным опозданием вместо пяти утра в полдень: она должна была иметь время выспаться. Улыбаясь так, как улыбаются сладко потягиваясь, она смотрела на перрон из окна вагона-спальника, который продолжал ход уже только затем, чтобы остановиться. Бессонница, намеренная или непобежденная, обостряет вещи и слова, и я не мог сдержать смех, глядя на ее загорелое лицо, в котором читалось нетерпеливо-веселое: "Ну где же ты-ы-ы?!." Поворот головы, движенье взгляда - и вот она уже смеялась вместе со мной, а я, не слыша еще за стеклом ее смеха, вспомнил его так, будто стекла не было, как никогда нельзя вспомнить голой силой ума или мертвым посредством телефона, находясь в действительной дали.
Она появилась в сутолоке тамбура, толкая перед собою полосатый чемодан и придерживая за спиной наплечную сумку с хвостом ракетки для тенниса: тонкая, подвижная, маленькая, особенно маленькая в сравнении с сутулым громилой, который, весь лоснясь от восторга, глядел за мое ухо, где ему кто-то приветно махал цветком. Я же мерил ее взглядом первой любви, узнавшей, наконец, с благодарностью свой образ в прохладе подставленного разлукой зеркала. ("О, да это тебе попался еще очень крупный экземпляр!" - много позже говорила она о себе, голая, лежа передо мной и с удовольствием себя оглядывая: она, разумеется, намекала на ту нежную тварь, имя которой присвоила.)
Смех не оставлял меня. То был вечный, давний мой смех по ней, смех, вошедший у меня в привычку и ставший моим не теперь, на перроне, а тогда, в аппетитно-вонючем буфете университета, где впервые она меня увидела, думая, что видит не впервые... Она остановилась передо мной. Еще короткое замешательство ее: целовать - не целовать, разрешившееся тотчас телеграфной формулой,- и я принял ее чемодан вместе с сумкой, дамская легкость которой с лихвой была искуплена тут же в автобусе, когда, тыча всем вокруг теннисным привеском в живот, я отвечал надменной наглостью на проклятья.
От вокзала наш разговор был по видимости зыбок. На деле одна настойчивая фраза из ее депеши занимала мой ум: привет от кого-то, кого я, по ее словам, "полюбил бы, как родного". Это могло значить единственное: чье-то еще вовремя не остерегшееся сердце забилось сильней от ее рук или губ, которыми и впрямь, как вскоре же я узнал, она умела целовать в сердце. Отчего сообщала она мне это? Тут, как и во всем, что исходило от нее, тщетно было бы искать расчет; попросту она хотела, чтобы я знал ее и знал о ней. И я покорно слушал, улыбаясь, и покусывал губу, не чувствуя нужды угадать вперед, что она скажет дальше.
Прежде, еще в Городке, речь шла иногда о ее милом. Она не скрывала и того, что его любит, входя невзначай в подробности; я кивал, посмеиваясь, а теперь усомнился в правоте той моей неспешности, которую навлекла на меня предательская комната с иероглифом. Сомнения мои были разрешены у самой автобусной остановки. Энергически тряхнув каштановой прядью поблекших от морской соли волос, она пресекла разговор решительным: "Ну... Да ведь ты и так всё знаешь (...знаешь?)".