Песье распятие - страница 29

Шрифт
Интервал

стр.

Укорить меня хочешь. Не надо. Я и сам теперь догадался: одни хоромы пожгешь – на костях мужичьих другие вырастут, прежних поболе. Не один такой Русиян на свете. Его погубишь – другой заявится, похитрее да пожесточей. Но тогда-то я так не думал. А теперь уж и научаться поздно, почернил я жизнь себе, окаянный грешник.

Земля меня словно сама подтащила. Подобрался я к оконцу в новой пристройке Русиянова дома, глянул и обомлел. В щелку меж завесами углядел такое, чего и не удумаешь, соблазн да грех для моей проклятой крови. Она, Симонида то есть, стояла в кругу света от ламп, голая и как мрамор белая, посмеивалась то ли в беспамятстве, то ли красуясь, круглая, груди тяжелые. Видна была мне до пояса. Ниже пояса застил он, муженек ее и наш кровопивец. Стоял на коленях, согнутый, спиной к окну, как раз у щелки между завесами. Неспешно, грубыми ладонями воина гладил ее живот. Пальцами выслушивал песню крови, губами выпивал теплоту плоти.

И вдруг, не знаю, как объяснить точнее, меня словно страх обуял и надежда. Ровно полоумный стал, думаю: сейчас пальцы его выпустят острые и долгие когти, вонзятся в белизну женской плоти, распорют ее, отворят – так вскрываются под ножом плод или рыба, в чьих застылых глазах осталось отражение жизни, – рыбьей чешуей поблескивали голые Симонидины плечи. Дрожу. Того гляди ворвусь в дом прекратить злодейство, стану драть ногтями живое мясо. Его мясо, Русияново. Я ж его за человека не считаю. Вурдалак он, явился с побоища, из-под битой человечины выбрался, из ямины кровавой и зловонной. А птица моего полоумия знай долбит меня изнутри. Уж и черви ползут по спине Русияновой, из оголенных ребер точится смола. Я чуть не взвыл, чуть не заделался вроде него вурдалаком, жаждущим крови, да тут Симонида, глаза прикрывши, откинулась, притянула к себе Русиянову голову. Она, выходит, игру вела. Проклял я себя – распалился ведь пуще их. Чувствую, отступился: размяк, сам готов ползать перед ней на коленях.

Убрался я от оконца, свирепея на себя, не на ихнее греховодство. Раззявил для крика рот. А стою немой, только ветер сечет голое нёбо. Очнулся – ненужный, себе постылый. Подо мной, а громче того во мне земля гудит: сделай, что надумал, проклятый. Коли простишь, не будет от меня прощения твоим костям, ни твоим, ни костяк: тех, из чьего семени ты проклюнулся, – такой мне слышался голос.

Уголья в бронзовом сосуде, церковный он был, узорчатый, весь в кругах да крестах, покрывались пеплом, могли угаснуть. Подставил я рот ветерку и выпрямился. Никакой жалости, не пойду на попятный, голытьба погреется на большом огне. Тенью подобрался к глухой стене дома, без окон. Застреха низко пришлась. Уголья положил на балки под соломенной кровлей. Поверх да по бокам поклал сухую соломку, тряпицу, пропитанную смолой.

Обернулся – вижу, идет кто-то. Ты подумай, Русиянов ратник. Собирался, видать, со спины меня приколоть. Не думал, что оглянусь. Шаг попридержал, а все без лица и без имени, и я такой же в потьме, остановился – нож в руке, не двигается. Ему бы крикнуть, позвать Русияна, всполошить и его, и ратников. А он молчит. Ждем – прикидываем, как легче нам уходить друг друга, того гляди затянет нас смертный омут. Будто вечность минула и все вокруг отвеяла, только он да я, потом разом мы от столбняка встряхнулись и двинули друг на друга. Янагнулся, захватил песку из кучи, что с Давидицы привезли, и швырнул ему в глаза. Ошарашил его, ослепил. И тут же опустил ему на темя тяжелый сосуд, раз, два, три, – не почуял, как меня ножом резануло. Левое мое плечо окровавилось. Я все бил и бил. Он уж неживой был, а я поднял нож его и взрезал ему горло. Долго резал, убивал в нем свою ярость. Заржал конь, завыл пес, почуяв чужую смерть.

Из дверей дома Долгой Русы, куда вселились Русияновы ратники, кто-то кричал громко. Слишком громко: Стоимир, Стоимир, Стоимир! Тот не ответил. Закричали снова. Голос гнался за мной, покамест я мчался к дубраве, из нее сподручней добираться до горных укрытий. Стоимир, Стоимир, Стоимир, – разносил ветер отголоски. Впереди меня, кровавого, с окровавленным ножом в окровавленной руке, бежали, убегая, тени и земля корежилась, малая и превеликая, чужая больше, чем наша. Стоимир, Стоимир, Стоимир, – отзвуком вторили пади, а он, глухой и мертвый, лежал с окоченелым лицом. Внезапные, последние, наверно, снежинки не таяли на его лице, ложились пластом, становясь ему мертвецким покровом.


стр.

Похожие книги