Томб, через семь лет после дня А
Три часа в день с никем — это много. Я сижу рядом с ней, я держу ее за руку, когда она это позволяет, но я — один. Иногда мне нравится представлять себе, что она заперта в крошечном скоплении клеток, приютившимся где-то в глубинах ее мозга, и что она, как бывает у впавших в кому, слышит все, что я ей говорю. Все кругом говорят мне, что этого не может быть, что это невозможно, учитывая поражения мозга, которые вызывает болезнь, но на самом деле наверняка ничего не известно, а потому я не оставляю попыток. В любом случае, мне нечего терять.
Решив вести себя честно и благоразумно, я допускаю, что мое ежедневное присутствие действительно ничего не меняет: здесь я или нет, один я рядом с ней или нас сотня, она все равно в одиночестве. Или, в худшем случае, ее тоже нет — никого нет. В таком случае, я мог бы время от времени, в плохую погоду или когда заболею, позволить себе не ходить туда, остаться дома, в тепле, чтобы подлечиться или просто воспользоваться первым за долгие годы свободным днем. Это никому не принесло бы вреда.
Но вся беда в том, что я не желаю быть ни честным, ни благоразумным. Я желаю поступать так, как хочу, как чувствую. Я знаю, что должен быть там, так надо. Конечно, всегда найдется психотерапевт, который скажет, что я делаю все это не столько для нее, сколько для себя, и расскажет много чего про спокойную совесть и все такое, но мне это до лампочки; мое место там, рядом с ней. Со временем на меня стали смотреть иначе: если раньше во мне видели преданного, любящего сына, то теперь кое-кто смотрит на меня как на чудака, а может, и вообще на тронутого. Я заметил эту перемену несколько дней назад: в привычное время я открывал стеклянную дверь дома престарелых и, здороваясь с врачом, заметил, как позади него две санитарки, глядя на меня, шепнули что-то друг другу на ухо; потом одна из них подняла глаза к небу и покачала головой с видом: «Ну вот, опять он тут точно по расписанию, маменькин сынок!» (Тут, очевидно, было употреблено какое-нибудь нелестное прозвище, которое у меня, естественно, уже имеется, как у всех людей со странностями.) Я обратил внимание, что в их взгляде нет прежнего сострадания и понимания. Не знаю, почему все переменилось. Не знаю, да мне, в сущности, и наплевать.
Глубоко наплевать. Я очень давно научился не обращать внимания на непонимание окружающих, и именно из-за прозвища. Мне было лет шестнадцать-семнадцать, и мы с отцом — в кои-то веки — поехали вместе в Италию. Он терпеть не мог никуда ездить, но на этот раз ему очень хотелось показать мне деревню в окрестностях Падуи, где родились его родители, и мы прожили там несколько дней у его престарелой тетушки. Деревня была такая маленькая, такая тихая, что там ничего не могло пройти незамеченным, так что дня через три-четыре я заметил, что каждый день примерно в одно и то же время, после обеда, мимо дома проходит старик с цветком в руке. Я спросил тетушку, кто это и почему он прогуливается всегда с цветком.
— Он не прогуливается, он идет на кладбище.
— Да?
— Да, каждый день в одно и то же время, вот уже больше сорока лет.
— Больше сорока лет?
— Да. И он не пропустил ни одного дня. Что бы ни происходило, в час дня он проходит через всю деревню — пешком, не на машине, — под дождем, под снегом — все равно, и идет на кладбище, чтобы отнести этот цветок своей жене.
— Его жена умерла больше сорока лет назад, а он каждый день относит ей цветок?
— Да.
— Ненормальный!
Я и правда так думал. В свои семнадцать лет я не мог себе представить такую любовь, такое самопожертвование, такую верность. По всей логике, старик был ненормальный. Мне все это показалось крайне забавным — отличный анекдот, которым дома можно будет поделиться с приятелями.