Прибегали в церковь первыми, стояли сторонкой, отдельно от городских: куры-хохлатки непородные. Крестились часто, глядели умильно, сладкой слезой обливались – тем на удивление. Теперь баба Маня сама городская. Когда надо, надевает наряды новые, выходит на улицу шумную, катит в церковь на троллейбусе.
Добежала до сберкассы – солнце за крышами хоронилось. Торкнулась – заперто, огляделась – никого. Побегала по тротуару, заглядывала в окна: тихо, пусто, замки на дверях навешаны, спросить – и то не у кого. Всполошилась: как же так, куда народ подевался, может, случилось чего? Привыкла баба Маня за долгую жизнь, что во всяком стоящем деле должна быть очередь, чем больше, тем вернее, что без очереди не жди хорошего, – то ли уже расхватали, то ли еще не завезли, – и забоялась так – ноги подкосились. А ну, как переехали с ее деньгами, – где их отыщешь? – или отменили насовсем, как те облигации?
Аж пот прошиб бабу Маню. Слезу из глаз выжало. Увидала в сторонке дворничиху с метлой, налетела взъерошенной воробьихой:
– Девка! Чего кассу не отпирают?
– Больно рано явилась. У их с десяти.
Баба Маня так сразу не поверила. Тоже, небось, не дура.
– С десяти... Кабы с десяти, народ давно толкался.
– Цыть! – свирепо гаркнула дворничиха, костистая, простоволосая, серые, пыльные патлы дыбом, как у метлы. – Я у этой кассы сто лет мету. Чуешь?
– Чую, – забоялась баба Маня. – Чую, девка, чую...
– А чуешь – марш домой! Нечего улицу загораживать.
– Да ладно тебе...
– Мне ладно – другим неладно. Приказ слыхала?
– Какой такой приказ?
– Строгий. С подпиской. Старикам дома сидеть, в окошко глядеть, улицу не занимать. Чтоб тесноты не было.
– Я постою, – попросила баба Маня. – Я в сторонке...
– В сторонке можно, – позволила дворничиха. – В сторонке разрешается.
Одернула цветастое платье – почище бабы Маниного, выставила вперед ногу в блестящем резиновом сапоге, спросила ласково:
– Чего пришла? С жировкой?
– Ага, – согласилась баба Маня и глаза спрятала. – С жировкой...
– Ну и врешь, – радостно захохотала дворничиха. – На морде у тебя написано – врешь! Бабка, не греши перед смертью! – Вскинула метлу наперевес, заорала жутким голосом: – А ну, выкладывай капиталы! Выкладывай, не то ткну...
– Каки капиталы... – отскочила баба Маня. – Чего блажишь? Каки у меня капиталы?
– А-а... – басом зарычала дворничиха. – Заскакала! Есть у тебя гроши... Есть!
И вдруг со злостью, с остервенением – пена на губах пузырями:
– Помирать пора, а они копят! Куда тебе деньги? Ну, куда? Лучше мне отдай...
– Ишь ты! – вскинулась баба Маня. – Отдай... А на похороны?
– Эва! На похороны... Подохнешь – чего тебе?
– Как чего? Поминки справить, панихиду отслужить... Не собака, чай.
– Насрать! – гаркнула дворничиха. – Лучше пропить-прокурить, по ветру пустить... – И закричала тонко, дурашливо: – Я вечор штаны купила… Нынче надену – в загул пойду!
– А помрешь? Помрешь – на каки шиши хоронить будут?
– Меня, маманя, ЖЭК похоронит, – лихо ответила та и даже метлой пристукнула по-солдатски. – Я, маманя, насквозь казенная, на мне бирку можно вешать. Метла у меня казенная, фартук казенный, комната казенная, муж-убивец в тюрьме сидит – и тот казенный...
– Ты что... – ахнула баба Маня. – Врешь, поди!
– Убивец, – повторила охотно. – Самый что ни на есть. Кончили тут одного по пьяному делу.
– Как же ты, девка, не уберегла?
– Дак он у меня, маманя, загульный. Он у меня с гонором. Водку, бывало, пил, еклером закусывал. Чтоб всем уж на удивленье. Поди, и не знаешь, чего это такое – еклер?
Баба Маня подумала, сказала осторожно:
– Врать, девка, не стану. Слыхать слыхала, а видать не видала.
– Еклер, – пояснила, – вроде сардельки. Только что сладкий... Выпил он у меня под вечер, поволок на кровать. Не спи, говорит, я мигом, я за папиросами. – Всхлипнула, утерла глаза грязным кулаком: – Пятый год не сплю. Все жду да жду...
Наклонилась к бабе Мане, сказала доверительно, на ухо:
– Он меня, знаешь, как называл? Ягодка... Была баба-ягодка, стала вобла пересушенная.
И рассвирепела. Метлой взмахнула яростно. Заорала со злостью, содрогаясь костлявым телом: