– Да почему же всю жизнь? Пусть это только свершится!.. Мало ли чем могут заняться люди!
Это было сказано с такой глубокой, затаенной, страстной тоской по лучшим временам, что продолжать задавать вопросы и сомневаться было бы кощунством.
– Побеседовали? – спросил Макс, которому удалось наконец склонить нерешительную читательницу в пользу Сенкевича. – Теперь все ясно? Я же говорил, это даже ребенку понятно!..
И, тут же отозвав меня в сторону, деловито предложил:
– Значит, так: приходи завтра сюда ровно в семь, отнесешь кое-что в одно место.
Если трусишь, говори заранее. Трусов нам не нужно…
Я сказал, что не трушу. И это была ложь, происходившая оттого, что мое воображение было воспалено разговором с Леонидом. Но понял я это только на другой день, когда было поздно отказываться и в руках у меня уже был ранец, в котором вместо учебников лежал пакет, обернутый в старую бумагу. Я знал, что в пакете последний номер подпольной газеты «Красный юг» – восемь белых страничек, отпечатанных на шапирографе лиловыми чернилами. Заголовки были нарисованы, все остальное написано от руки ровным, четким почерком. А на всю первую страницу, заменявшую обложку, был нарисован король Михай! Он был очень похож на рисунке – семилетний румынский король, столь знакомый по развешанным всюду портретам и фотографиям. Только здесь он был изображен за более естественным и сообразным
его возрасту занятием, чем руководство государством,- он восседал на ночном горшке…
Я торопливо шагал по улицам, и от одной мысли, что я несу в ранце такой рисунок, у меня испуганно колотилось сердце. Мне каталось, что все встречные догадываются, что у меня в ранце, и я испытывал такое чувство, точно несу бомбу, которая может взорваться каждую секунду вместе со мной и всеми окружающими.
Выполнив поручение, я помчался домой с пустым ранцем, возбужденный и гордый, в полной уверенности, что совершил необычайно смелый поступок. И только два месяца спустя, когда я увидел темноволосую девушку Шуру, спокойно стоящую перед строем солдатских штыков, я понял, как много мне еще не хватает, чтобы иметь право считать себя участником революционной борьбы.
Шура Проходили скучные зимние дни, в городе было снежно, глухо. Мои однокашники повадились ходить по вечерам в заднюю комнату кабачка «У доброго Морица», где было натоплено, душно, пахло кислым вином и висел плакат: «Сегодня за деньги, завтра – в долг!» Сын хозяина, белесый, очень похожий на поросенка ученик пятого класса, приносил вспотевшие графины с легким, светлым вином, в котором еще чувствовался вкус винограда, гимназисты пили его с газированной водой и без воды, потом притворялись пьяными, били стаканы, хохотали и «прожигали жизнь», подпевая гитаристу, исполнявшему все песни на один лад: уныло, протяжно, даже когда это была лихая, быстрая «Гайда, тройка, снег пушистый, ночь морозная кругом…» За синими окнами кабачка, разрисованными легкими белыми узорами, действительно была морозная ночь и снежная муть. На углу стояла запорошенная снегом пролетка: лошадь не шевелилась, окоченевшая, седая: рядом прыгал и отчаянно бил себя крест-накрест длинными рукавами полушубка ее озябший хозяин, решивший во что бы то ни стало дождаться седока. А когда раздавался наконец долгожданный окрик «Извозчик, свободен?» и он радостно отзывался «Так точно, свободен!», подвыпившие гимназисты кричали ему хором «Да здравствует свобода!» и, довольные, веселые, как будто совершили героический поступок, расходились по темным, заснеженным улицам.
Следуя теории «все испытать», я тоже приходил в кабачок, пил вино с газированной водой и без воды, пел «Гайда, тройка, снег пушистый…», «Га-удеамус игитур» и хвастал на другой день в гимназии, что вернулся домой под утро «на руках». Но очень быстро вино начало казаться мне слишком кислым, шутки и гоготанье собутыльников – глупыми. После таких вечеров еше неудержимее тянуло в полутемный зал, где Макс выдавал чувствительным барышням романы Чарской и подолгу шептался с читателями, уходившими отсюда без книг. Среди них была девушка в темно-синем плаще и светлом берете с приколотой к нему брошкой-слоником из белой кости. По тому, как разговаривал с ней Макс, бросая нервные взгляды на дверь, я догадывался, что она связана с той работой, которая так манила и пугала меня самого. Пока она стояла у деревянной перегородки, я разглядывал ее с мучительным любопытством. Она была крупная, высокая, лицо смуглое, с несколькими маленькими темными родинками, волосы на прямой пробор, темные, уложенные сзади красивым пучком. В высокой фигуре чувствовалась сила, здоровье, в смуглом, на первый взгляд как будто совсем обыкновенном лице, в глазах цвета синьки, в маленьких родинках на щеке было что-то нежное, девичье, беспомощное. Все это почему-то волновало меня, заставляло томиться неясными, противоречивыми желаниями: то хотелось забиться в угол подальше, то, наоборот, подойти к перегородке, затеять разговор с Максом и задавать ему вопросы, из которых будет ясно, какой я ученый и начитанный.