— Худую? Скажите на милость! — всплеснула руками Богдана. — Бедная ж я, бедная… Значит, твой батько запрещает тебе меня любить? Ну, коли так — буду теперь пить один лишь сыровец!
— От сыровцу — ой-ой-ой! — прыснул Панько.
— Ты и меня рассмешила, — улыбнулась Галина.
— А что ж мне делать от горя? — сделала печальную гримасу воструха.
— Нет, не то, батько против панны ничего, а только говорили, что меня любит худая и что я должен полюбить тоже худую.
— А? Уже не ты ли будешь моей разлучницей? — воскликнула Богдана, указав энергическим жестом на Галю. — Ты, моя сестра и подруга, зрадишь меня и наступишь пятою на мое сердце? О, коли так, то один и конец… на этом ноже: я и тебя, и себя зарежу! — И Богдана, схвативши в руки нож, сорвалась было с места.
— Гвалт! На бога! — вскрикнул и остановил ее Панько.
На крик вбежала няня.
— Что тут такое? Что случилось? — набросилась она на Панька.
— Вот… убить хотела… нож… — едва мог вымолвить дрожащим голосом гость.
А Богдана уже обнимала Галину и хохотала с ней до упаду.
— Да то они жартуют! — успокоила няня гостя.
Панько и сам рассмеялся, а няня его снова усадила за стол и сама присела к молодежи, чтобы сдержать пустоты да занять ее рассказами из старины, а то и просто сказками, которых у нее был запас неисчерпаемый.
А старики в это время в особой светлице, за ковшами доброй мальвазии, вели свою беседу.
Отцу Панька — Федору Ходыке, было лет за пятьдесят, но он выглядел, пожалуй, еще моложе. В волосах его, черных, как смоль, не было еще седины и следа, она проглядывала предательски лишь на подстриженных его усах да на жидкой клочковатой бородке. Худое, скуластое лицо Ходыки было темно и словно обтянуто пергаментом; одни лишь глаза, узко прорезанные, черные, как агат, были крайне подвижны и вспыхивали постоянно то зелеными, то белесоватыми искрами. Фигура Ходыки, высокая, костлявая, со впалой грудью, была несколько сутуловатой; ее облекал черный бархатный длинный кафтан, опоясанный сверху шалью.
Хозяин дома, отец Галины, Яцко Балыка был и ростом выше своего гостя, и станом далеко подороднее; держался он с достоинством, прямо, хотя годами, очевидно, был стар. Чуприна его, подстриженная кружком, уже совершенно белела, а выбритое гладкое лицо пестрилось сетью морщин. Крупные черты его и длинные седые усы придавали физиономии войта весьма серьезный и внушительный вид, а нервная подвижность ее обнаруживала некоторое упорство и вспыльчивость характера; но все это смягчалось светлыми, открытыми глазами, в которых теплилась бесконечная доброта.
— Да, обрезывает этот Жолкевский на каждом шагу наши права, — горячился Балыка. — Вот заселяет за Золотыми воротами наши споконвечные земли новыми слободами и подчиняет их своей булаве; дозволяет поселенцам и шинки держать, и гнать горилку — нам на сбыток. А нас заставляет, чтобы мы на свой кошт отстраивали ему вновь королевский замок, чтобы сами на себя будовали тюрьму! Мало того, даже мешается в такие справы, какие належат, в силу майтбурского права, лишь одному мне; посылает сюда на Подол дозорцев, чтобы помешканцы тушили к ночи огни! Это мое дело, а не его, а он лезет! Прежний Аксак не был таким напасником.
— Ой-ой! И тот был ядовит: ведь с братом же моим Василем завязался… и хлопот было натворил, да мы таки одолели, — сверкнул глазами злобно Ходыка. — Этот-то правда, погрознее Аксака, позаяк гетман есть и сенатор, проте, невзираючи на все сие, и на него найдем артикулы и в саксоне, и в статуте, навяжем их на низку, как бублики, да и преподнесем… Подавится!
— Отчего же ты, любый, до сих пор не защищал нас от волка-сероманца?
— Признаться тебе, свате? Оттого, что обиду имел на вас в сердце, вот что! — Глаза у Ходыки загорелись, как у василиска, рот расползся в какой-то злорадной улыбке, а на всем лице выступило злобное выражение. — Зависти ли ради, что господь укрепил наш род всякими добрами да маетностями, страха ли ради, что я мудростью превзошел слепых неуков и темноту, ненависти ли ради, что доказал шляхетское наше происхождение, но против меня восстали ближние мои в магистрате, учали´ творить противления, и если бы не мои друзья, то, быть может, меня скинули бы и с лавников. — При этих словах он сжал свои руки так крепко, что цепкие пальцы его хрустнули. — А коли вы со мною, так и я ваш! Знаешь, какою мерою меряют…