Набоков весьма подробно рисует историю неприспособленного к жизни мальчика, который вырастает в неприспособленного и асексуального мужчину, по воле судьбы оказавшегося еще и гениальным шахматистом. Причины его первого и второго нервных срывов стали предметом длительных споров, что говорит в пользу того, что за книгой кроется психологическая мотивировка. Роман заставляет нас задаться вопросами: почему у Лужина случаются нервные срывы? И почему в финале романа он все же сходит с ума и решает «выпасть из игры»? С одной стороны, может показаться, будто причина срывов Лужина – его эмоциональная неуравновешенность, которая берет начало в детстве и затем проявляется в одержимости шахматами. Следовательно, безумие и самоубийство Лужина в финале вызваны его неспособностью, даже после лечения, спастись от знаков завладевающего им «шахматного мира» (складная доска, Валентинов). Другой вариант: срыв Лужина на чемпионате мог быть вызван конфликтом между его новым, человеческим интересом (к будущей жене) и начинающейся шахматной паранойей; причинами паранойи и самоубийства в финале могли послужить и само лечение, и даже чрезмерные старания Лужиной способствовать лечению. Набоков тщательно выстраивает роман так, чтобы предоставить читателю широкие возможности поискать фрейдистские причины в детстве Лужина – например, почти открытый роман отца Лужина с кузиной матери или возникшая на этой почве истерия матери – да и общая неспособность родителей растить и воспитывать Лужина правильным, здоровым образом. Именно на это дисфункциональное детство психиатр Лужина, обладатель черной ассирийской бороды, и списывает лужинскую одержимость шахматами и его нервный срыв. Старания доктора выкопать эти корни заканчиваются неудачей:
«Дайте мне представить себе ваш дом… Кругом вековые деревья… Дом большой, светлый. Ваш отец возвращается с охоты…» Лужин вспомнил, как однажды отец принес толстого, неприятного птенчика, найденного в канаве. «Да», – неуверенно ответил Лужин. «Какие-нибудь подробности, – мягко попросил профессор. – Пожалуйста. Прошу вас. Меня интересует, чем вы занимались в детстве, как играли. У вас были, наверное, солдатики…» Но Лужин при этих беседах оживлялся редко. Зато мысль его, беспрестанно подталкиваемая такими расспросами, возвращалась снова и снова к области его детства [Там же: 405].
Знаковые отсылки к фрейдизму здесь видны безошибочно, как и полнейшая невосприимчивость к данному методу. Повествование снова пристально сосредотачивается на детстве Лужина, которое теперь приобретает совершенно иную значимость в его воспоминаниях, чем могло бы в психоаналитической интерпретации. Воспоминания пробуждают у него теплые чувства; даже некогда внушавшая страх гувернантка и случаи, когда она застревала между этажами в лифте, на что зачастую и надеялся Лужин, теперь вспоминаются ему с нежностью. И тем не менее, как ни странно, и даже парадоксально, его память с ее «нежным ущемлением в груди» [Там же] возвращается пустой, точно так же, как и лифт, который словно бы увез гувернантку на небеса. Ностальгия Лужина по резко оборвавшемуся детству не вернет ему память. Тот проблеск воспоминаний, который нам показывают, предполагает, что детские переживания и впечатления Лужина хотя и были необычны, но обладали ценностью и волшебством, которые – пусть они утрачены, остались в прошлом – служат в его жизни положительной величиной, а вовсе не источником невроза.
Остальная часть романа состоит из попыток жены защитить Лужина ото всех напоминаний о шахматах, в то время как шахматный мир неуклонно, неумолимо отыскивает способ снова завладеть Лужиным, явственно становится причиной его финальной панической атаки и бегства – прыжка из окна. Таким образом читатель получает на выбор два варианта: (1) гибель Лужина вызвана шахматами, и в первую очередь его «шахматным опекуном» Валентиновым; или (2) она спровоцирована психиатром и методом, которым он лечил Лужина. Логичнее всего было бы сказать, что Набоков хотел обвинить Фрейда, чей адепт своими манипуляциями довел уязвимого персонажа до безумия: «“Ужас, страдание, уныние, – тихо говорил доктор, – вот что порождает эта изнурительная игра”. И он доказывал Лужину, что сам Лужин хорошо это знает, что Лужин не может подумать о шахматах без отвращения, и, таинственным образом тая, переливаясь и блаженно успокаиваясь, Лужин соглашался с его доводами» [ССРП 2:404]. Автор часто обращает наше внимание на «агатовые глаза» профессора и его успокаивающий тон, и поневоле задаешься вопросом, не гипнотизирует ли он Лужина («и он доказывал Лужину… Лужин… соглашался»).